В дверном проеме вдруг сделалось темно: кто-то заслонил солнечное небо. Юрка поднял голову, а это бабушка.
– Ты пошто не идешь-то? – зашумела она. – Жду-пожду, а его домовой нанюхал! Ну, лихо же мое! Уж думаю, не сверзился ли с лестницы, не переломал руки-ноги? Лучше б сама доползла. Хоть огурцов-то набрал?
– Набрал…
– Давай сюды.
Юрка передал огурцы и побрел следом за прихрамывающей и кряхтящей бабушкой.
– Все ладом поделал? Не начередил чего? Варенья не пооткрывал?
– Все как было. – Юрка нехотя плелся за бабушкой, за ее обширной юбкой, ходившей туда-сюда вокруг ног в пустых, шаркающих галошах.
– Дак чего долго-то? – допытывалась она.
– Да-а… Там лягушка.
– Ну и что – лягушка? Экая невидаль. Я еще в девках ходила, а она уже там жила. Это эвон сколь годов!
– Ей там есть нечего… – возразил Юрка.
– Ежели доси жива – стало быть находит.
– И пить нечего…
– И пить находит.
– А давай мы ее к себе заберем?
– Это зачем еще?
– Будет жить с нами.
– В избе – что ли?
– Ага… у нас тепло: печка топится.
– Не выдумывай. В избе святые иконы висят, а мы в дом – нечисть всякую. Польза-то от нее какая?
– Она хо-ро-о-шая!
– Да чего ж в ней хорошего-то? Небось в руки брал эту непотребу? Иди сейчас же сполосни, а то так и за стол сядешь. Признавайся: брал ай нет?
– Не брал я! – осерчал Юрка.
– А то так-то бородавок нахватаешь…
– Ее тоже Бог слепил?
– А то как же!
– А зачем, если она плохая?
– А Он всякой твари налепил по паре.
– А зачем?
– Чтобы было.
– А Он из чего их всех лепил? Из глины?
– Из глины, из глины! – отмахнулась бабушка.
– Неправда! А вот глаза – не из глины!
Вместо ответа бабушка выждала, когда Юрка поравнялся с ней, и отпустила ему подзатыльник.
– Ладно тебе! – пресекла она Юркины происки. – Фома сыскался.
– А вот не из глины!!! – упирался Юрка.
Бабушка отпустила ему еще одну затрещину, и тот, полыхнув обидой, вдруг сорвался, опрометью пустился со двора и скрылся в жарких и шершавых рядах огородной кукурузы.
Отыскался Юрка на вечернем закате, запеченный на солнце, исцарапанный цепкими кукурузными листьями. Он снял изодранные на коленке штаны, залез на топчан под косяковое одеяло.
– И не поевши… – сокрушилась бабушка.
Когда он сморенно раскидался по подушке, бабушка примирительно огладила его жаркую пшеничную головенку и, надев очки и пристроившись возле абажура, принялась штопать Юркины штаны, попутно сощипывая с них цепкие кужучки. Из единственного кармана на попе штанишек выпал стеклянный патрончик от валидола, который она прикончила еще на той неделе, а порожнюю посудинку вместе с домашним сором выбросила за сарайку. Было видно, как внутри трубочки все еще ползали две синие мухи и неугомонно царапался по стеклу желтенький кузнечик…
Красное, желтое, зеленое…
В ту весну нескончаемо дули степные ветры. Город долго не одевался зеленью, и над его нагими неприютными улицами часто вскидывались косматые завитки пыльных смерчей. После них из бесцветного омертвелого неба, сухо шурша, сыпался песок, стучал по крышам мелкий камешник, а в поднебесье носилась взвихренная бумажная рвань, своим белым мельканием похожая на воспаривших голубей.
И все чаще через палисадниковую ограду к нашему кухонному окну тянулся конец батога, приводивший меня в смертную оторопь. Оглоданный иссохшей землей неведомых перепутьев, похожий на серую могильную костяшку, батожий конец некоторое время немощно, дрожливо мелькал и трясся перед оконным стеклом и, наконец, дотянувшись, визгливо царапал, скребся и тыкался в шибку. Мне делалось жутко до оцепенения, но я все же вызыркивал из-за горшка с кустиком фуксии и привороженно замирал, углядев за оградой толсто обмотанную голову побирушки с неясным ликом в глубине серого вязаного платка, напоминавшего грязный дырявый невод. Или же виделась мятущаяся на суховейном ветру ковыльная лунь непокрытой головы старца в землистом пощипанном кожухе, перекрещенном холщовыми лямками заплечной рухляди.
– Хозяин! А хозяин! – слышался усохший, больше состоящий из дрожащего выдоха, нежели из живых внятных звуков, изуверившийся голос. – Подай ради Христа…
Но подать было нечего.
Рано утром, уходя с отцом на завод, мать тормошила меня и наказывала, еще сонному:
– Встанете – доедите вчерашний кулеш, а днем – тут я вам приготовила, на столе под газеткой…
– Ладно… – морщился я, не разлепляя век.
– Смотри, Нинку не обижай: поделите все по совести.
– Да ладно, ладно же… – досадливо тянул я на себя одеяло.
Я уже знал, что там могло быть под газеткой: по паре картошек в кожурках, блюдце квашеной капусты и по заскорузлому сухарю.