Квохточка – дочь мне, а про родную дочку отец дурного не скажет. Даже если она ему и жена. Гляжу на нее, и глазам не верится: да когда ж она выросла? Еще вчера, кажется, это был крошечный комочек пуха, только-только из скорлупы, несмышленыш, такая цыплюшечка. И вот пожалуйста – она уже строит вам глазки, знает все куриные штучки, кладет уже яйца, хоть и маленькие. Скоро я стану отцом, отцом своих внуков. Квохточку люблю я всем сердцем, хотя и догадываюсь, что ее-то сердце принадлежит другому, а именно – недоумку тому за плетнем. И что только нашла она в нем, в голодранце распатланном? Впрочем, ни одному петуху не додуматься, чт
Это Квохточка, в жертву принес бы себя за ее коготок на мизинце.
Ваши йодэ-
А теперь вам хочу рассказать.
Была темная ночь. Куры спали или прикидывались. Асэрэс-йэмэй-тшувэ[14] заканчивались, самый канун Йом Кипура и великого приношения жертв. После тягостного знойного дня небо в тучах. Луна и бочком не выглянет. Воздух – теплый и вязкий, как ил в утином пруду. Молний сверканье – без единой дождинки, без грома. Люди заперли ставни и потеют под одеялами. Травы замерли, листья на яблоне не шевельнутся. Не слышно сверчков – глухо уснули в полях.
Лягушки в болоте в рот набрали воды и молчат. Кроты улеглись под буграми земли, потеряв на гилгулим[15] надежду. Все безмолвно, умолкло и ждет, притаив дыханье. Вселенная – кому-то, где-то – задала, похоже, вопрос и в ожидании ответа вся напряглась. Да или нет, тьма или свет? – больше так оставаться не может. Мирозданье ждет выбора и готово смириться с судьбою – возвратиться в тойу-вовойу[16]. Канет вспять, в довременье, в бездну без дна, в пропасть – чтобы пропасть во мраке, куда не проникнет и свет, где нет ничего, кроме Великого Ничего, не знающего, что его нет. Во мне, петухе, погрузилась в себя каждая косточка, клеточка. Сердце в грудке моей не стучится, по венам кровь не струится, ждет – не течет. В брюхе червь не шебуршит, не сосет. Полночь – но крик из горла нейдет: неужели конец, всем затеям вселенским венец?
Вдруг – хлопанье крыльев неподалеку: «Кукареку»!
Я вздрогнул, всем слухом подался ввысь. Ах, это древнее «кукареку», но как нов его смысл! Древнее – но ведь новая искра, суть в нем иная. А этот мотив! О чем он – еще я не знаю, но тепло от него и светло, и умиротворение разливается нежно по телу. А не навоображал ли я все это сам? – спрашиваю себя. Миллионы предшественников, поколение за поколеньем голосило, орало, но такого истошного крика в небо не исторгало. Этот крик – нараспашку мозг распахивает, как дверь, в душе место надежде высвобождает: надейся и верь! Вот оно как! – маракую. А я-то, дурак, только и знал что сомнения. Стыд охватывает меня, стыд и восторг упоения. Самому, что ли, загорланить от счастья, от трепета? Цып-Цып просыпается, осведомляется:
– Что это? Где это?
– Новый голос, – отвечаю, – новое слово. Куры, – кричу, – вознесем Шэхэйону[17], не напрасно вы жили, дуры!
– А кто это? – вскидывается Пре-Пре.
– Да какая разница – кто? Суть – в крике, а не в петухе.
– А все же…
Что тут ответишь, я закрываю глаза. Крик смолк, но эхо еще висит в тишине, гулко бьется о купы дерев, о двускатные крыши, голубятни и трубы, эхо вновь улетает и вновь возвращается, вот оно здесь, то как скрипка поет, то гудит, словно колокол, то как зычный шойфэр – мощный рог полнозвучный – трубит. Просыпается в будке собака, гав – и умолкла. Поросенок – в сарайчике хрюкнул тишком, еле-еле. Каркнула где-то ворона. Лошадь в конюшне ударила об пол подковой. Тучи раздвинулись в небе, показалась луна, белая, мела белее.