— Правильное взяли направление, Всеволод Сергеевич, — сказал он, выслушав просьбу Брянцева, — у нас вам только и быть. Сделаем! За большим не гонитесь. Лучше будет, коли потише. Назначим вас сторожем к парникам, хотя бы и сверхштатным, но паек тот же пойдет. Прокормитесь. Потом, летом, в сад можно будет перевести. Там полное раздолье. Природа! Витаминьтесь всеми буквами: А, В, С, Д. Этого добра хватит. Курорт, я вам доложу. С пчеловодом подружитесь. Он тоже свой парень, хотя и латыш, но человек русский. Бородку себе отрастил, а пузо само нарастает. Ишь, вы какой худокормый, — пощупал он ребра Брянцева, — ну, дернем очередную. Подпись и печать. Всё в порядке.
Институт тоже не протестовал против ухода доцента Брянцева. Там всё шло теперь турманом. Большинство студентов были мобилизованы, оставались почти одни лишь девушки, да и тех поубавилось: одних тоже мобилизовали, другие сами пошли в связистки, медсестрами, кое-кто даже в авиашколу. Расписания, графики, программы, учебные планы изменялись чуть не каждую неделю. Об их выполнении теперь никто не думал и никто не спрашивал. Секретарь учебной части сначала хватался за голову и пытался что-то кому-то доказывать, потом сам махнул рукой и так исчертил весь лист расписания поправками и заменами, что сам перестал понимать, кто, в какой аудитории и по какой дисциплине будет заниматься? А студенты перестали удивляться, встречая преподавателя диамата вместо ожидаемого профессора языкознания или математика вместо химика.
Кроме того, учебной части самой нужны были свободные педагогические часы. Различные организации то и дело требовали устроить то одного, то другого беженца. Протестовать было опасно. Кто их знает, этих беженцев? Может, и высокого полета, — неприятностей наживешь. Курсы кромсали, делили, перераспределяли, приспосабливали. Обалдевший так же, как и секретарь, заведующий учебной части отдавал кафедры точных наук — математики, физики — каким-то непонятных специальностей инженерам или бухгалтерам; литературные предметы — учителям, а порой и плановикам-экономистам. Не все ли равно! Сегодня все кувырком летит, а что будет завтра — черт его знает! Может, ни института, ни студентов, ни самого города не будет.
— Не все ли равно? — думал и Брянцев, идя по степи. — В учхоз сторожем — так сторожем! Паек дадут, — сегодня сыт, и баста. Сегодня скверно лишь то, что проклятая веревка с узлом.
Он скинул с плеча переброшенные через него тючки с одеялом, подушкой и какой-то посудой.
— Эк, нагрузила меня Ольгунка! Всегда масса лишнего. А впрочем, не все ли равно?
Брянцев сел на уже просохший придорожный лобок и сбросил шапку на землю. Ее пушистый кроличий мех забивался в уши, глушил, душил. Робкий мартовский ветерок скользнул по его вспотевшему лбу, подкинул на нем прядь седеющих волос, побаловался ею и побежал по мерцающим в колеях рябоватым лужам. Снега в степи оставалось уже мало, но весенняя трава еще боялась вылезать, пробивать бурую прошлогоднюю ржавчину.
От кочки, на которой сидел Брянцев, тянуло влажным теплом, парным, весенним пригревом и еще чем-то. Чем? И не только от кочки, а от всей земли. Словно тот струистый, прозрачный парок, узкую ленту которого видел Брянцев вдоль всего горизонта, входил в его тело, заполнял в нем какие-то щели, трещины, пустоты, — скреплял, спаивал его.
«А ведь давно я настоящей земли не видел, — подумал Брянцев, — цемент и бетон — не земля. Черствая корка земли. Нет, даже не корка. Та сама от хлеба, из хлеба, родная ему, а бетон — оковы, насилие, как стены тюрьмы».
Серые стены одиночной камеры в Бутырках ясно встали перед Брянцевым. Серые, глухие. И двери с решетчатым окошком-глазком.
— К черту! — крикнул он во весь голос и замотал головой, вытряхивая непрошенное воспоминание. — К дьяволу!
Вившийся над ним жаворонок прянул в сторону от этого крика. Брянцев обвел глазами всю ширь степи, оперся о землю обеими руками, потом копнул ее и, набрав обе горсти влажного рассыпчатого чернозема, долго внюхивался в них.
«Так и тогда она пахла. Тогда. Далеко это „тогда“, словно совсем его не было. Ничего не было. Ни широкого парующего поля, ни серо-серебристой колосящейся ржи, ни самого гимназиста Всевы Брянцева, скачущего средь нее по проселку на ладном гнедом меринке Каштанчике. Ничего этого не было! К черту! Марево. Раз ушло из реальности — значит, нет его, исчезло, как круги на воде от брошенного камня. Разойдутся — и нет их. Даже и следа нет. К черту. Надо идти в учхоз, в паек, в реальность, в жизнь. Она есть. Она не марево. Учхоз, паек, сторожевка. Точка».
Но найти себе пристанище в учхозе оказалось труднее, чем ожидал Брянцев. Жилищный кризис злобствовал и здесь.