— Раз собрались мы, рабы Божьи, Сергей Богачев, Витька Сарма, Андрюха Шумаков и Мокрыш, и сняли Ларису Доброгаеву, что с работы домой шла, что в природе не Ларисой Доброгаевой была, а Импотенцией была, повели ее на завод, поближе к воде на бережок, и лег на нее дважды раб Божий Мокрыш, и у него не взыграл, и лег на нее дважды раб Божий Витька Сарма, и у него не взыграл, и лег на нее дважды раб Божий Андрюха Шумаков, и у него не взыграл, и лег на нее дважды раб Божий Сергей Богачев, и у него не взыграл. Тогда рабы Божий Сергей Богачев, Витька Сарма, Андрюха Шумаков и Мокрыш встали, не благословясь, пошли, не перекрестясь, из избы не дверями, со двора не калиткой, не на утренней заре, не на вечерней, в чисто поле к синему Окиян-морю. В Окиян-море пуп морской, на морском пупе белый камень Олатырь, на том Олатырь-камене престол булатный, на том булатном престоле гробница, в этой гробнице девица-мертвица держит меч, Импотенцию сечь, колючую, ползучую, растучую, летучую, огненную, внутренную, ветряную, жиловую, кроющую, гниющую, сверлящую, зудящую, бурлящую в белом теле рабов Божьих Сергея Богачева, Витьки Сармы, Андрюхи Шумакова и Мокрыша. Изыди, скорбь-болезнь, из красной крови, из желтой кости, из ретивого сердца, из ясных очей, из черных бровей, из всего человеческого составу, из семидесяти семи жил, из семидесяти семи поджил, из семидесяти семи суставов, из семидесяти семи подсуставов, из нашей плоти, из нашего ума. Как стоит престол крепко и плотно, столь бы крепко и плотно стоял белой хуй, ярой хуй и сквозная жила хуева на женскую похоть, на мясной ларец, на полое бабье место. Из-под того престола выходит бык-каменны рога, гранитны копыта, ходит круг престола, бодает-толкает и не может того престола свалить-повалить. Сколь крепко булатный престол стоит, столь бы крепко стоял белой хуй, ярой хуй и сквозная жила хуева на женскую похоть, на мясной ларец, на полое бабье место. А как из-под того Олатырь-каменя вылетает кочет, с ним вылетает тридесять кур, и как топчет кочет все тридесять кур пылко и яро, столь бы пылки и яры были хуй рабов Божьих Сергея Богачева, Витьки Сармы, Андрюхи Шумакова и Мокрыша на женскую похоть, на мясной ларец, на полое бабье место, во веки веков, аминь. Сама Пресвятая Богородица крестом обводила, Импотенцию отзывала, а я, помощник, Сергей Богачев, ей способствовал. Ступай, Лариса Доброгаева, лютоедица нечестивая, туда, где солнце не светит, людской глаз не заходит, хозяйский след не заносит. Там тебе быть, там тебе век жить, железные камни точить! Слово-замок, ключ-язык! Небо — ключ, земля — замок, а ключ в воду бросил! Аминь и еще трем аминям аминь!
Ясные, светлые
Ясные, светлые, мы видим, как агент по снабжению Григорий Сафронов, тридцати лет, возвращается в поезде домой. Он в дороге вторые сутки. Попутчики по купе — люди пьющие, шумные и бессонные. Это три угольно-пыльных гогочущих мужика, едущих на малую родину с дальневосточных заработков. Из-за них не спит и Сафронов, а до того он провел мучительную ночь в окраинной дешевой гостинице с рыжей капающей из крана водой, раздирающей слух на части.
К вечеру Сафронов чувствует первую умственную тревогу. Он забывается короткой дремой на верхней полке, и подслушанный безвоздушный тройной разговор тает вместе с пробуждением.
— Хочу заснуть и не могу, кто-то заставляет прислушиваться, напрягать мозг. Или сон приснится — явно не из моей головы. Места странные, люди незнакомые, события посторонние. И я уже во сне понимаю, что это чужой сон. И просыпаюсь будто не я, а кто-то другой во мне просыпается и меня будит...
Хочу думать и не могу, в голове громкие мысли и от каждой эхо. Пытаюсь что-то сделать, а эхо мешает, путает, и получается совсем другая мысль, и от нее тоже эхо. Уж лучше вообще не думать. А раньше любил мысли, раз уж пришла в голову — милости просим, так и быть, побуду философом. А мысль — хлоп в кисель, и радости нет, только скупое понимание бытия...
Хочу ответить и не могу, кто-то другой за меня ответил. Душа заболит или сердце — это не мои чувства, не моя боль. Ведь я сам пустой, будто ящик: что в меня положишь, то я и есть. Чьи-то слова залетели, отразились от пустой головы и вылетели. Не могу вспоминать, за меня помнят. Умею лишь подражать, вот кто-нибудь кушает, и я рядышком покушаю...
Сафронов изучает плафон с дрожащей желтой лампадкой внутри, затем стенку. В откидной сетке лежит его скомканный свитер и вафельное полотенце с чернильной печатью. Сафронов свешивает голову и глядит на соседей по купе. Они загадочно изменились, но не в сути, а в пропорции— словно бы стали меньше размерами. Двое сидят, третий лежит на верхней полке головой к окну. Он тоже странно скукожился до размеров лилипута. В майке и спортивных штанах, лежит на боку и улыбается Сафронову. Потом начинает водить бровями вверх-вниз и неожиданно спрашивает: — Объяснить?
— Если можно, — вежливо отвечает Сафронов, хотя ему неинтересно, зачем двигает бровями маленький мужик.
Тот с готовностью подмигивает: