Карпович был коренным станичником, хорошо знал мать Тайсы Васильевны, которая одна, без мужа, в послевоенное, трудное время вырастила четырех дочерей. Жалея ее, он, чем мог, помогал. Муж ее, отец Тайсы Васильевны, давно, еще во время войны пропал без вести, наверное погиб. Сколько их, погибших в той военной неразберихе, считалось пропавшими без вести. А потому председатель и полагал, что Тайса Васильевна говорит об отце своего мужа, Николая, жившем где-то в другой станице и, видимо, на старости лет решившего перебраться к детям.
— Да, дело, конечно, неприятное, но не такое уж и страшное, поправимое, — уже миролюбиво продолжал он. В конце концов, потерять документ — еще не самая страшная беда. Человека потерять, — вот беда так беда… — Но тут же спохватившись, поняв, что заболтался и совсем не к месту ненароком напомнил ей о пропавшем без вести отце, и, считая разговор законченным, торопливо запричитал:
— Ну ладно, не расстраивайся. Иди и сделай так, как я тебе сказал.
— Да нет, вы меня не так поняли, — тихо, смиренно и виновато ответила она. — Мне надо прописать своего папу…
— Твоего?! — Карпович даже привстал от удивления. — Ну, так он же… Он же… Ты садись, садись, — забеспокоился председатель, чувствуя, каким-то чутьем угадывая, что дело тут необычное и нешуточное.
— Так отец твой что, жив? Нашелся, отыскался наконец-то?
— Да он никуда и не пропадал…
— То есть как это не пропадал? А без вести… Постой, постой, ведь дело-то было в сорок третьем году, а теперь на дворе какой год? Сколько лет-то прошло? Да ты понимаешь, что говоришь? Ты понимаешь, что это вообще такое… Прошло-то уже почти тридцать лет…
Весной сорок третьего года немцы, под натиском наших частей покидая Кубань, оставили станицу Старонижестеблиев-скую. Василию Григорьевичу Улийскому повезло неслыханно и невероятно. Ему довелось освобождать от супостата родную станицу. Встреча с женой, семьей была трогательной, но короткой.
Весенняя распутица, непролазная грязь, какая бывает только на Кубани, поглощала вражескую технику, удерживала людей в мышиных шинелях, зачем-то забредших в этот далекий, чужой и непонятный им край. И тогда они согнали жителей окрестных станиц к железной дороге и заставили вручную насыпать ее полотно с таким расчетом, чтобы одна колея шла по бровке железнодорожных путей, а другая — по новой насыпи. По этому колонному пути шла и наша техника, настигая отступающего противника.
Оставив Стеблиевку без боя, у станицы. Красноармейской, то есть Полтавской, противник, оправившись, стал огрызаться. Там завязались затяжные бои. Василий в составе своей части тоже ушел на Полтавскую. Но через несколько дней жене сообщили, передали через раненых, отправляемых в тыл, что муж ее тоже ранен. И тогда она ночью пошла на передовую, а это в пятнадцати километрах от станицы, — каким-то образом нашла его и притащила домой. Спрятала в подвале и стала лечить.
Теперь ее уже нет в живых, и не у кого спросить о том, как она это совершила, что думала при этом, на что надеялась, как рыскала, словно волчица в ночи, по непролазной грязи в чистом поле, как отыскала своего Василия, какие вековые инстинкты сработали в ее душе и сознании… Да какие там инстинкты, если дома четверо по лавкам, мал мала меньше и их надо кормить, растить, выводить в люди, а вокруг война, нищета и разруха, а она кругом одна… Да и как она могла усидеть дома, зная, что ее Василий, совсем рядом, может быть, истекает кровью. Может быть, думает о ней и, прощаясь с жизнью, шепчет ее имя… И она пошла в непроглядную ночь, в нестерпимую темень, как ей казалось, спасать своего Василия.
После выздоровления Василий остался дома. Трудно теперь угадать его логику, почему он так поступил, когда был уже не трагический сорок первый, а сорок третий год, и враг уже бежал. Может быть, подумал о том, что теперь, если он даже вот так, случайно отставший, нагонит свою часть, все равно загремит в лагеря по тем суровым временам на двадцать пять лет, а то и просто пустят в расход… В конце концов, он не убегал умышленно из своей части и не виноват в том, что был ранен и находился в такой близости от родного дома.
В конце концов, он уже пролил кровь за Родину. А если его шлепнут, кто позаботится о его детях? Может быть, так размышлял он, оставаясь дома, выходя из этой войны самостоятельно, по своему решению.
Но надо было как-то жить, а жить оставалось лишь тайно, избегая людских глаз, так, словно давно погиб, умер, пропал без вести, потерялся. Однообразной чередой побежали друг за дру-.гом месяцы и годы. Закончилась война, и с этим его положение вдруг неожиданно для него самого приобрело совсем иной смысл. Те доводы, которыми он оправдывал самого себя, казались уже неубедительными. Теперь он надеялся на единственное — ему казалось, что однажды все это должно как-то разрешиться, измениться, сняв с его души тяжесть, что однажды он каким-то образом избавится от этой непонятной неволи. Но этот ожидаемый час почему-то не наступал.