Когда я думаю о трудной в своем трагизме судьбе кубанцев, их духе, их гонимой, несчастной культуре, их стойкости и невероятной воле к жизни, мне вспоминается судьба атамана родной станицы Федора Семеновича Варченко, человека удивительной цельности и духовной сосредоточенности. И верю, что где-то есть все-таки живое, потаенное, никогда не теряющее своей силы слово. Уже к старости у него был замечательный, обширный сад. Вечерами парубки обносили яблоки, ломая ветки деревьев и вытаптывая грядки. И так как уберечь сад от них было невозможно, по станице пошел слух, что сад его какой-то особенный и что он, Федор Семенович, якобы знает такой заговор, такое слово, что всякий, забравшийся в его сад, не сможет выбраться обратно, на его пути встанут недобрые привидения и непреодолимые препятствия…
Каждый вечер, прогуливаясь, он трижды обходил вокруг своего сада. Люди же полагали, что это он заговаривает его… И, как ни странно, парни уже опасались набегать на его владения. Не страх же только, как видится, удерживал их, а то самое всесильное слово, которое, несмотря ни на что, все-таки сохранилось, пребывает здесь от века…
Совсем иное отношение к слову было в следующем поколении, у его сына Федора Федоровича Варченко. Тут обнаруживается та разверзшаяся бездна, в которую ниспал человек. Ко всем испытаниям и невзгодам, выпавшим на его долю, добавилось и то, что он побывал в немецком плену. Из-за этого его, опытного бухгалтера, всячески ущемляли и притесняли. Видно, чаша его терпения оказалась переполненной, и, не находя себе достойного применения, он запил.
Когда же он выпивал, а это случалось довольно часто, то приставал к окружающим с одним и тем же неизменным вопросом: «А можно я крыкну? А шо, если я закрычу?.» Этот вопрос, однако, может показаться нелепым лишь тому, кто не знает всей меры невзгод и испытаний, всей глубины драм, пережитых кубанцами в этом немилосердном, железном миновавшем веке. Этот вопрос уже сломленного человека может показаться странным лишь тому, кто не представляет, как сказались трагедии в душах людей, чем отозвались они в судьбах потомков, которых, казалось, уже обошла губительная слепая стихия.
Когда он в очередной раз задавал свой неизменный вопрос, племянница его, Евгения Андреевна, разрешала ему крикнуть, даже подталкивая его всячески к этому: «Дядя Федя, ну закричите!.» Ей самой хотелось узнать, что же такое он хотел прокричать этому холодному и бездушному свету, равнодушному миру, который, как ему, видимо, казалось, мчится неведомо куда, почему-то оставляя его на обочине… И когда ему крикнуть разрешалось, он мрачнел и, трезвея, угрюмо молчал… Он-то готов был к тому, что ему уже никогда не будет позволено подать свой голос…
Чем же томилась эта надломленная душа, что даже и в таком состоянии не утратила веры в то, что есть где-то на этом свете такое слово, которое может что-то изменить в этом мире. Видно, ему казалось, что если он это свое слово выскажет, то что-то обязательно произойдет, все как-то изменится. Но его слово так и осталось невысказанным…
В этом, вроде бы простом эпизоде из жизни своего станичника мне видится теперь целая философия, вся глубина и смысл трагедии. Долго безмолвствовавший народ, разлученный со своим родным словом, угнетаемый чужой, нещадно и свирепо навязываемой ему культурой, оказался доведенным до такого состояния, что ему хотелось уже просто прокричать в пространство, напомнить кому-то, может быть самому Богу, о своем существовании. И когда возможность прокричать предоставлялась, оказывалось, что самого-то слова, духа, только и выражаемого в нем, не находилось. Оно уже было перегоревшим и растраченным…
Вспоминается давний случай, зачем-то отыскавший меня через многие годы и запавший в душу. В феврале двадцатого года, перед самым вступлением красных в станицу Васюринс-кую, в дом молодой казачки Ульяны Николаевны Шхабуры зашли четыре офицера — один совсем молодой, а трое — в возрасте. Они попросили у нее пристанища, а когда красные войдут в станицу, выйти на улицу, но сказать о них не первым конникам, а лишь тогда, когда пройдет обоз.
Ульяна вышла на улицу с четырехлетней дочерью на руках. Со стороны станицы Усть-Лабинской показались всадники. Видно, это были бойцы добровольческого отряда под командованием красного командира с такой фамилией, какую и нарочно не придумаешь — Горлопан… Один из них остановился возле Ульяны и спросил: «Есть в доме кадеты?» На что Учьяна ответила: «А черт вас розбэрэ, дэ кадеты, а дэ хто…» Всадники поскакали дальше.
Офицеры переоделись, оружие и документы завернули в бурку и попросили Ульяну спрятать, наказав ей, что обязательно вернутся. Она долгое время прятала вещи в сарае, а потом прикопала в саду. Надеялась, что они все же вернутся. Но они как вышли из ее хаты, так нет о них никаких вестей до сих пор…