Я не жалел о своей педагогической карьере. Странно подумать, но я, видимо, родился рабочим человеком. И именно каменщиком. На лесах чувствую себя превосходно. Даже зимой на морозном и пронизывающем ветру. В училище, работая мастером, не мог дождаться дня, когда поведу с ребятами кладку. Руки мои жаждут прикоснуться к кирпичу. Даже теперь, когда я на идиотской прорабской должности. Кирпичи и впрямь слушаются меня, откуда Старик узнал об этом? В моих руках они ложатся по шнуру, не пузырят и «животы» не подтягивают, я могу вслепую вести ровную стенку. В прямом смысле слова — вслепую. В наше время индивидуальные застройщики при кладке каминов и стен под чистый шов стали пользоваться рейками, чтобы швы выходили ровными и кирпичи ложились во всех направлениях один к одному. Мне реек не требуется, и без них я выкладываю кирпичи, как жемчужины. Мне как раз больше всего и нравится кладка под чистый шов. Неряшливой работы я не выношу. И под штукатурку стена должна быть опрятной, швы одинаковые, кирпичи незаляпанные. Есть каменщики и попроворнее меня, но в чистоте и аккуратности исполнения я еще до войны мог поспорить с мастерами петербургской и рижской выучки. Самой точной руки каменщик, с каким мне когда-либо приходилось работать, Григорий Николаевич Клешинский, стены которого напоминали изящно вытканные кружева, выпивши называл меня рижским маэстро — в его устах это было высшей похвалой. Сам он работал и в Риге и в Петербурге, его руки с чувствительными пальцами укладывали кирпичи без единого удара молотка или кельмы, будто вливал их на место. Он учил меня старательно замешивать раствор, в те времена раствор на стройку централизованно не завозили, каждый каменщик замешивал его для себя из песка и извести, куда при надобности добавляли также цемент. Сейчас пользуются цементными смесями, где известь заменяется пластификатором; с приготовлением раствора каменщики больше забот не знают. От правильно дозированного и хорошо перемешанного раствора в значительной степени зависят и точность и чистота кладки. Как жидкий, так и слишком густой, через меру насыщенный известью раствор пачкает кирпичи, удачная смесь будто сама укладывает кирпичи. Последние шесть слов принадлежат Грише-петербуржцу. Одного взгляда на гребок каменщика ему было достаточно, чтобы знать, с кем он имеет дело. Он не брал в артель того, у кого ручка у кельмы обросла коркой раствора, не считал подобных рабочих профессиональными мастерами, называл самоучками-сапожниками, дескать, такой, конечно, в силах сляпать в пригороде под штукатурку стену, но на фасад здания в центре города его и близко не подпускай, от тонкой работы палкой гони. Он печалился, что добротную работу больше не ценят, что все хотят строить быстро и дешево, так из работы каменщика постепенно исчезают красота и поэзия, возведение стен превращается в тупую погоню за центами и кронами, люди перестают уважать свою работу. Он любил повторять, что древние римляне строили свои подвалы и кладовые куда изящнее, чем в наше время строят храмы просвещения. Он был большим книголюбом и меня подбивал читать, только хворь эту я перенял не у него, она у меня еще с детдома. Из кирпичных построек в Таллине Григорий Николаевич признавал только одну — здание кредитного банка на бульваре Эстония, наружная кладка которого действительно великолепна. И кирпичи там особые — видимо, из-за границы привезены специально для облицовки. В оккупацию этого мастера с чудесными руками и золотым сердцем, говорят, расстреляли. Мое счастье, что я с ним встретился в первый же год моей работы. На стройку я попал еще в шестнадцать лет. К нашему детдому начали пристраивать новое крыло. Я ведь детдомовский. Мать ушла от отца, который пил и под пьяную руку страшно колотил ее. Когда мне было пять лет, мама, торопясь с фабрики домой, угодила на улице под грузовик, она работала на канатной фабрике, которая находилась рядом с ситцевой, а я один дома метался в лихорадке. Так и попал в детдом. Мама страшно меня берегла, даже слишком баловала, в детдоме я замкнулся. Потом мне говорили, что я держался особняком, и с деревьями и с кустами, словно с людьми, водил разговоры. У тех, кто наблюдал со стороны, создавалось впечатление, будто деревья и кусты тоже разговаривают, только голосов их не было слышно, я же говорил так, будто мне отвечали. Это я и сам немного помню. Я действительно говорил с деревьями, кустами и даже цветами, но они в разговор не вступали, это я помню точно. Я неслышно сам отвечал вместо деревьев и кустов. Вначале я никак не мог сойтись с другими детьми. В обществе деревьев и кустов чувствовал себя великолепно, леса я никогда не чурался. Другое дело люди. Учился средне, на второй год не оставался, троек было больше, чем четверок; в школе существовала еще четырехбалльная система. Библиотекой пользовался усерднее большинства других, с книгами водил большую дружбу. Наверное, потому, что были они тихими, ни с того ни с сего не приставали, не наседали, некоторые лишь лукавили и привирали, да и то как-то мило. Они уводили меня в иной мир или же открывали глаза на тот мир, в котором я жил. Без книг я, наверно, чувствовал бы себя в полном одиночестве. Вытянулся я быстро, в пятнадцать лет уже имел теперешний рост. Когда начали строить новое крыло детдома, в помощь строителям дали ребят, из тех, что повзрослев и покрепче, в число последних попал и я. Мне как раз исполнилось шестнадцать. Особенно меня тянуло к каменщикам, таскал им на козе кирпичи, носил мешком песок и ведром молозиво, то есть известковую размесь, помогал кое-кому готовить раствор. В свободную минуту завороженно смотрел, как укладывают силикатные кирпичи. В один прекрасный день Сассь — его настоящее имя я никогда не знал — сунул мне в руки скребок и сказал, чтобы я становился рядом с ним на леса. Оказалось, что он уже давно приметил, как я завороженно смотрю на работу каменщиков. Сассь был горазд вкалывать, пить вино и устраивать драки, низенький, плотный и сильный, в трезвом виде — дитя, но спьяну рычал как лев и готов был каждого хватать за грудки. Сассь уверял, что у меня глаз и рука просто прирожденного каменщика. Сассю я приглянулся, наряду с работой он пытался обучить меня и кулачному искусству. Говорил, что жизнь чертовски колюча, она все время показывает рабочему человеку зубы, тот, кто хочет в жизни пробиться, должен уметь и кулаки пустить в ход, слабых затаптывают, и пусть я этого не забываю. И вообще это закон жизни, что выживают только сильные. Он предлагал попробовать сразиться с ним, разрешил бить изо всей силы и советовал метить в голову или под дых, дескать, сдачи давать не будет, станет лишь защищаться, только я был плохим боксером. Слишком ясно стояла перед глазами картина: пьяный отец бьет своими огромными кулачищами маму, рука моя не поднималась кого-то ударить, того же Сасся. Даже на тренировке. Кто лез в драку, того я удерживал, ребята, они как молодые петушки, все наскакивают друг на друга. Сассь, как мог, подзадоривал, убеждал, что силы у меня — как у взрослого мужика, из меня бы вышел первоклассный кулачный боец, если бы не мое такое мягкое сердце. Он сокрушался, что я такой тяжелый на подъем.