Читаем Крымская повесть полностью

Впервые он попробовал написать этот портрет еще той памятной осенью 1905 года в Ялте. Но тогда дальше нескольких карандашных набросков дело не пошло. Сам себя утешал тем, что еще мало знает Людмилу. Может быть, позднее — через год, два… Но никому не дано знать в деталях даже свой завтрашний день. И волшебное зеркало, как оракул, предсказывающее судьбу, еще не изобретено и никогда изобретено не будет. Владимиру и Людмиле не суждены были долгие годы знакомства.

Девушка с протянутой к выключателю рукой — к мысли написать Людмилу именно так художник пришел лишь много лет спустя. А до этого было множество других портретов. Он писал ее по памяти на фоне моря, а затем — у рояля. Но и то, и другое показалось ему самому банальным и претенциозным: он понимал, что писать портрет надо просто, не переусложняя композицию. Это не соответствовало бы характеру Людмилы. Очень ясному и направленному. Он видел ее натурой необычайно цельной и естественной — во всех поступках, словах, в каждом движении, в каждом жесте.

Много позднее он прочтет строки, принадлежащие Шекспиру: «Не изменяйся, будь самим собой, ты можешь быть собой, пока живешь». И его поразит мысль, в них заложенная. С тех пор тринадцатый сонет Шекспира станет его самым любимым. Так жила Людмила — во всем оставаясь верной себе самой. И он напишет другу письмо: «Я все время мысленно возвращаюсь к осени 1905 года. Я не историк и не писатель, но я художник и смею утверждать, что каждая эпоха порождает свой эталон женственности, свое понимание прекрасного, хотя этот идеал уходит корнями в далекое прошлое. Мне кажется прекрасной Ярославна в своей искренней жертвенности… Та осень, о которой я пишу, была неожиданна во всем: в стремительности бега событий, в том, как мы все стали внезапно говорливы. Но это была не нервная говорливость, не ворох мало что значащих фраз. Нет, к словам как бы вернулся их первозданный смысл: „свобода“, „конституция“, „народовластие“. Мы как бы услышали вновь корни слов: народовластие — власть народа. Но времена были тревожные. И кровь лилась повсюду. Каждый выбирал для себя место в схватке — товарищей, друзей, соратников и подруг. Как поблекли, слиняли кокетливые, жеманные барышни, кружева и кружевные речи. Мы стали говорить просто, коротко, точно. И подруг мы искали таких, которые в чем-то близки Ярославне, женам декабристов… Вот уже много лет пробую я написать портрет девушки, которой давным-давно уже нет на свете. И знакомы-то мы были месяца три, не больше. Случилась трагедия — девушка погибла… Знаете, в жизни тех, кто привык подниматься рано, на заре, бывают странные и неожиданные видения — как подарки… Любой художник, если он художник настоящий, влюблен в рассвет. Иные краски, иные оттенки и тона. Ничего резкого, будоражащего, все гармоничнее, чем днем. Впрочем, подобное ощущение иной раз возникает и на закате. Но закат — прощание, итог прожитого дня, а рассвет — он как предчувствие, как первые строки сказки… Однажды я увидел в лучах восходящего солнца летящего над озером дикого лебедя. И понял, что для лебедя этот миг — лучшая минута в жизни. А для того, кто увидел парение в поднебесье гордой птицы, — это подарок судьбы.

Познавший всю мудрость мира Фауст так и не нашел секрета вечной молодости. Но уже неподвластно ли искусству то, что пока недоступно науке? Воля художника может остановить мгновение. И более того — вырвать у прошлого, возвратить давно ушедший миг, сделать его зримым, осязаемым, неожиданно сегодняшним. Но я — сумею ли?»

В том же письме другу он писал еще и такие слова: «Это был красивый человек, который никогда ни в чем не изменял себе. Однажды я услышал спетую ею фразу из арии Любаши: „Лишь я одна тебя люблю!“ Так мощно, трагично и эмоционально достоверно могла спеть эти слова лишь та женщина, которая вообще не способна на измену.

Боюсь, что там, где вступает в силу музыка, — живопись бессильна. Возможно, такое звучит как парадокс, способный вызвать гнев моих собратьев-живописцев. Но я пишу частное письмо — не более…»

<p>Когда все дороги ведут в Севастополь</p>

Билеты во второй и третий классы были распроданы еще с вечера. Пришлось уплатить три рубля за проезд в первом классе. Но даже здесь, на мягких кожаных диванах, приходилось сидеть, поджав ноги. Мешали сваленные на дно мальпоста серые холщовые мешки с очередной почтой. Когда же некий господин в котелке заметил, что не годится так обращаться с пассажирами первого класса, кондуктор почесал затылок и задумчиво произнес:

— Вообще-то, оно так, а в частности — не очень. Едешь — и радуйся! А то высажу!

— Слыханное ли дело! — Котелок на голове даже подпрыгнул. — До чего дожили!

— До того, до чего надо! — ответил кондуктор и пустил лошадей.

Перейти на страницу:

Похожие книги