Читаем Крылья в кармане полностью

Мы организовали колхоз «Справедливый путь марксизма». Много встретилось на нашем пути недоверия, робости, упрямства. Спустя некоторое, очень короткое время после организации мы покинули колхоз. Мы работали в разных местах Советского Союза, между тем над землей прошла зима, весна, лето. В колхозе засеяли все поля, подняли триста га целины, и, пока вырастал хлеб, пока он зрел и наполнялся, балайбинцы так изменились, что я, пожалуй, растерялся бы, если бы такое превращение увидел в один день, как у фокусника.

Все это написано здесь для того, чтоб никто не пугался дикости, может быть варварства, во всяком случае — прославленного истинно русского духа, который исходил из Балайбы в дни нашего пребывания там.

Надо помнить, что это первый период. Землю засевают — она черная, снимают хлеб — она золотая. Кто не знает, как много темноты, нищеты, зверства было и еще осталось в бывшей России, тот никогда не поймет, как много уже сделано в Советском Союзе и как много еще надо сделать.

Не обижайтесь за родину, когда здесь будут показывать ее варварство. Помните, что время идет. Его движение трудно увидеть. Но растут дети (пионеры, фабзайцы), всходят урожаи (хлопок и пшеница продвигаются на север), выпадают дожди (гниют телеги, прокладываются дороги, собирают автомобили), текут реки (вращаются турбины), — время идет, превращения происходят.

После бури

Я лежал на полу в той же избе. Темнота окружала меня. Я видел все предметы в комнате, но из-за темноты не понимал их. Постепенно я начал создавать из груды, высившейся в центре, образы сваленных скамеек. Я лепил их из темноты, и они становились все ясней и ясней. Такое именно состояние и называется — привыкать к темноте. Я привыкал.

Почему я лежал? Был ли я ранен, побит, смят, терял ли я хоть на минуту сознание? Нет, нет, нет. Стыдно сознаться: я был свален, мог подняться, но лежал, потому что меня охватила лень. Очевидно, она родилась из разочарования, из какой-то мелкой мысли, поразившей меня во время свалки. «Стоит ли вставать, суетиться, работать? — подсказывала эта мысль. — Меньше часа тому назад в этой самой комнате ты говорил перед притихшим собранием. Ты видел тракторы и комбайны, о которых говорил, и был уверен в их реальности».

Я лежал неподвижно и вспомнил свою речь. «Теперь ты понял, перед кем ты говорил?»

С каким наслаждением я смотрел на собрание, когда мне удавалось объяснить простейшими словами какой-нибудь предмет, обозначение которого, казалось, застыло в специальном термине. Как вдохновенно возникали у меня эти слова! Как облегчили они мою задачу! Простейший язык кажется законченнейшим языком, но он требует спокойствия. Поэтому мы и не находим его. Наши дети его введут, наши внуки привыкнут к нему, и они совсем не смогут понимать нас — нервных, заикающихся и, вместе с тем, произносящих триста слов в минуту. Наши мысли скачут, догоняя друг друга, каждой набегающей не терпится, и она заливает предыдущую, как волна волну, и есть люди — их называют «современными читателями», — которые уже привыкли и даже находят своеобразное утешение в этом неспокойствии.

Какие только глупости о внуках, о простоте языка, о нервности, о волнах, о чем угодно не возникают у человека, когда он лежит на полу — безвольный, всему покорный — и, как сонная свинья в навозе, барахтается в собственном безразличии.

Я лежал на полу в пустой избе, бывшей кулака Платонова. Но думал ли я обо всем этом тогда? Ведь так медленно из темноты лепились предметы. Ведь протекало время, ведь протекала обида на дикость Балайбы, на себя, на жар своих речей, на время, загнавшее меня в это положение? О чем же я думал? Трудно вспомнить. Скорей всего, ни о чем. Но многое я узнавал в эти минуты. И если бы тогда у меня спросили, знаю ли я страну, в которой строится социализм, я горько бы улыбнулся, заерзав на месте и тревожа синяки, и ответил бы:

— Знаю.

Так думал я в самом начале нашего путешествия. Теперь же, закончив его, исколесив всю страну, на этот же самый вопрос буду отвечать: «Нет, не знаю, не знаю». Все надо знать в движении. Знать розу — значит понимать, что сейчас она упругий бутон, но пройдет две недели — и она будет темнеющей по краям, роняющей лепестки старухой; пройдет еще год — и будет иное превращение.

Знать в движении нашу страну трудно. За год нашего путешествия многое изменилось до неузнаваемости. Хоть бросай свое ехидное перо и пиши оды! (Только боязнь, что и ода может получиться ехидной, удерживает меня от этого шага.) Нет, не знаю я нашей страны! Трудно мне вообразить результаты ее стремительного движения. Хорошо мчится она и несет меня с собою.

Долго я лежал на полу в избе, бывшей кулака Платонова. Мысли, которыми я заполняю сейчас рассказ об этом времени, совсем непохожи на то, что я думал тогда. Но ведь время текло! Ведь я лежал на полу, как дурной! Так не все ли равно, какие мысли будут вставлены в оправу того времени!

Перейти на страницу:

Похожие книги