На каторге доктор познакомился с группой анархистов и с одним тифлисским социалистом, очень высоким человеком, у которого были жесткие, колючие волосы, как щетина. В свободные часы эти люди пели песни. Шварц тоже научился петь. Чаще всего пели анархистский гимн, мрачный, как похоронный марш.
Часто затягивали хором «Красное знамя», и в камеру прибегал начальник. Он говорил, растягивая, одно только слово:
— Господа-а-а…
При его появлении многие переставали петь, и в воздухе повисал одинокий фальцет самого смелого и самого безголосого грузина:
И, несмотря на то, что появление начальника оборвало пение, фальцет этот звал, и ему нужно было подсобить, как сильному, но одинокому человеку, раздирающемуся за людей. И все подхватывали:
Кровь, действительно, горела. Если после каторжных работ (эпитет этот вошел в поговорку) все тело ныло, как натертое ворсяными бечевками, люди пели. Работали молча, скре-пя душу, сердце, зубы, а вечером, истомленные, полулежа на нарах, пели старую песню:
Фактически Шварц пробыл на каторге меньше года. И этим легко объяснить то, что он запомнил на всю жизнь не упрямых, как вековые учения, товарищей, не жестокий режим каторжной тюрьмы, а эти вот песни, томительные и боевые.
Начальник тюрьмы посоветовал доктору подать покаянное прошение на высочайшее имя и принес готовый текст. Шварц с радостью подписал. Прошение попало к каким-то государевым именинам, и через месяц пришла высочайшая резолюция: «помиловать».
Шварц был освобожден и оставлен под надзором.
Университет оставлен шесть лет назад, пять лет несмелой, полуплатной врачебной практики и год каторги — вот они, эти шесть лет. Человек вышел из тюрьмы жадный к жизни, жадный неразборчиво, как всякий голодный, и все, что было у него до этого часа, до этой основной жажды, казалось ему несерьезным, детским и непродуманным.
Жизнь начинается с жажды. Все остальное свое существование доктор Шварц называл: «Когда я был студентом».
В это понятие у него входили и Клавдия, и суд, и каторга, и песни.
Если хорошо подумать, какое время обозначает фраза «Когда я был студентом», если продолжить ее, то выйдет, что доктор Шварц считал каторгу университетом, потому что только пройдя через нее, он перестал быть студентом.
Часто, до самой старости, он вспоминал это время, необычайно просто и неожиданно перевернувшее его судьбу.
В резкую холодную ночь вдруг пришла к нему Клавдия. Шелковый дождь блестел в ее склеенных волосах. Первая женщина в его жизни пришла в его дом как товарищ и как неловкая новая хозяйка. Она просто скинула свои промокшие башмаки, просто просила читать и говорила о вине, как исследователь и вместе с тем как ребенок. Было в ее непосредственности что-то от провинциальной невесты, от жены.
За год каторги Шварц совершенно свыкся с выдуманной им самим мыслью, что, если бы Клавдию тогда не арестовали, она осталась бы жить в его доме, стала бы его женой. Никаких причин допускать подобный оборот событий у доктора, конечно, не было. Но Клавдия была единственной женщиной, о которой он мог думать в тюрьме. Клавдия прошла сквозь его жизнь неожиданным страхом и стала кандальной мечтой, каторжным сном доктора Шварца.
Но, выйдя из тюрьмы, он ничего даже не пытался узнать о ее судьбе. О том, как встретила она смерть, могли рассказать только ее друзья, а к ним после подписания прошения на высочайшее имя было и стыдно, и боязно обращаться. Мысль о Клавдии не изменяла ему, не покидала его, и мысль эта еще больше заставляла его бояться узнать о подробностях казни. Шварц пугал себя: «Вдруг она осталась в живых».
«Она живет».
Предполагая это, он буквально дрожал. Клавдия была единственным человеком, перед которым ему было стыдно, который мог вернуть его в прежнее студенческое состояние, а он хотел жить.
— Я не мальчишка, — говорил он себе. — Я доктор, врач.
В скверном юго-западном городишке, где по утрам в низкие стекла обывательских квартир стучатся районные бубличники, где до сих пор еще ходят зажигать фонари с невысокой лестничкой, где в шесть часов вечера мычат гудки мельницы-крупорушки и возвращающиеся коровы, и по коровам, по крупорушке проверяют часы, — Шварц начал новую практику. Он прибил у дверей эмалированную вывеску, и первую неделю по совету своего домохозяина ездил с чемоданчиком в руках на извозчике из одного конца города в другой.