– Ну так вот… Лёгкое недомогание! – Саша даже развёл руками и привстал на месте. Тень от его голой фигуры поднялась на стене. – А потом, – ласково улыбнулся он, – присоска всё равно отстанет… И надеюсь, в смысле следующего воплощения будет более удачлива… Недомогание! Да я бы на вашем месте согласился таскать на себе сотни две таких душ-присосок, чем породить, а потом кормить одного такого паразита. Я бы прыгал с такими присосками с вышки, как спортсмен, – загорелся вдруг Саша, соскочив со скамьи и бегая вокруг Катеньки в парной полутьме комнаты. – Да я бы сделался космонавтом! Оригиналом, в конце концов! Шостаковичем! А сколько нервов стоит воспитать этакого появившегося паразита?! Ведь в наших условиях – это чёрт знает что, сверхад, Беатриче навыворот! Себя, себя любить надо!
Как ни странно, такие доводы неожиданно подействовали на Катеньку, и она успокоилась.
…Часа через полтора три вдребезги пьяных существа, хватая руками темноту, выскакивали из баньки. На одном промокло пальто. Другое потеряло шапку. Третье было босиком. Но из всех трёх уст раздавался вопль:
…Одинокие прохожие и тараканы пугались их вида… А вскоре за ними из двери баньки юркнула фигура старика Коноплянникова. Бессмысленно озираясь, он ел голову мокрой кошки. Это был его способ прожигания жизни.
Выпадение
На окраине Москвы среди изрезанных улочек с маленькими домишками и длинными бараками посреди моря уборных стоит огромное жёлтое шестиэтажное здание, похожее на тюрьму. Это институт и общежитие для студентов. С трёх сторон к нему подходят извилистые, грязные, уходящие в пропасть бараков дороги. Три деревца, как чахлые, слабоумные невесты с венком птиц на голове, окружили здание. А в небе постоянными были только чёрные крики метущихся в разные стороны ворон.
Все обитатели здесь делились на местных и студентов. Студенты казались местным злыми, учёными и нахальными. «Мы никогда не будем так хорошо жить, как они», – говорили про студентов. Местные же казались студентам лохматыми, придурошными и страшными, от которых надо бежать. Особенно пугали их чёрные дыры бараков и дети. Дети купались в вёдрах воды, снимали друг с друга штанишки. Студенты учили книги, сидя на заборах, прыгали по крышам сараев. Обе стороны шарахались друг от друга как от непонятного.
Однажды весной в один из домишек около общежития въехала семья. Почти никто не обратил на это внимания, просто вместо одной семьи стала размахивать руками и находиться перед глазами всех другая семья.
Тем более не бросился в глаза младший член этой семьи – семнадцатилетний полоумненький, каким его считали, Ваня. Иногда только смеялись над ним.
Это был длинно-тонкий юноша с мягкой, нежной головой и осторожными ушами. Походка тихая, крадущаяся. Даже в уборную он входил, как в античный храм.
Вполне полоумненьким его назвать было нельзя – скорее, «не замечающим». Он действительно «не замечал» многое из того, что происходит вокруг. Он мог позабыть покушать, позабыть осмотреться кругом. Но зато хорошо вырезал бабок из дерева. Учился Ваня плохо, но не то чтобы по глупости, а по равнодушию, из предметов же обожал зоологию, особливо анатомию мелкокостных. Людское общество любил, но только молчком. Постоит, постоит где-нибудь около кучки ребят – и тихо уйдёт, как будто его и не было.
Никто не знал, чем жил Ваня. А кроме самосозерцания, он жил вот чем. Каждый вечер, когда темнота поглощала окрестности, как брошенную комнату, Ваня пробирался к институту. Ловкий и жизнестойкий, он по трубам и остаткам лестницы влезал на карниз четвёртого этажа. Там до поздней ночи светилось окно: то было женское общежитие.
Ваня пристраивался на широком карнизе, удобно прижавшись к трубе, и долго, часами смотрел внутрь. Он даже не испытывал оргазма при этом: половое влечение у него было мутное, широкое, непонятное для него самого и всеобъемлющее. Ему хватало того, чтобы просто смотреть.
Странные мысли роились в его голове. Все девочки, особенно раздетые, казались ему необычайно интеллигентными. Несмотря на то что они всего лишь ходили или лежали, ему казалось, что они вечно пляшут.
«Откуда такое кружение?» – недоумевал он.
У него было несколько состояний; это зависело от мыслей, приходивших ему в голову, пока он лез по трубе к девочкам.
Часто ему внутри себя слышалось пение; иногда странно болело сердце из-за того, что он не знал, чем кончится то, что происходит внутри, за окном.
«Миленькие вы мои», – часто называл он их, прослезившись.
Он не выделял ни одну из них, любя всех вместе. Правда, он выделял их качества, скорее даже любил эти качества, а не их самих. В одной ему нравилось, как она ела: изогнуто, выпятив бочок и обречённо сложив ручку. «Всё равно как мочится или отвечает урок», – думал он. Другая нравилась ему, когда спит. «Как зародыш», – говорил он себе.