Когда оркестр уходил с площади, старик с алычовой клюкой и казак в красном бешмете плевались и показывали музыкантам жилистые волосатые кулаки.
На другой день Юсалов, доставая из кармана махорку, неожиданно обнаружил почтовый конверт, распечатал его. Вверху тетрадочного листа был нарисован чёрный гроб. Под ним стояла подпись: «Это для тебя, коли не оставишь играть боль-шевицкие панафиды».
Юсалов медленно выпил две кружки воды и пошёл в школу.
Учеников в классе сильно поубавилось: гимназистам надоело заниматься долбёжкой нот, барышням запретили учиться мамаши. И только старательно трудились батраки, казачья голь, преодолевая мудрёные гаммы. Регент с брезгливым видом ходил по классу, постукивая камертоном.
— Музыка есть молебствие души, — вкрадчиво внушал он, когда Юсалов отлучался из класса. — Музыка требует от нас отрешения от суеты сует… Да не шмыгайте вы носами! Чистые хряки, прости господи.
Солнце упало за осокорь. Хлопнула калитка, и во двор школы вошли трое здоровенных хлопцев. Они уселись на дубовом крыльце напротив окошка. Один из них, с плоским рябым лицом, закурил черешневую трубку. Все трое не проронили ни слова.
Юсалов выглянул в окно и побледнел. С хрустом скомкал в кармане найденное письмо.
— Ребята, — сказал он хрипло, — играйте «Интернационал».
И дирижёрская палочка его стремительно взлетела и опустилась, словно ведя за собой музыку. Юсалов стоял лицом к оркестру, чувствуя свою спину — огромную, точно она заслонила всё окно. Когда обернулся, хлопцев на школьном дворе не было…
Они пришли на другой день в тот же предзакатный час и встали на дубовом крыльце, подпирая крышу, точно три столба. Рябой покуривал трубочку. И опять ученики школы удивлялись, почему им надо прерывать занятия и играть «Интернационал». Едва затихли последние звуки гимна, хлопцы исчезли.
На третий день крыльцо было пусто, и ученики доиграли гаммы до конца.
Но когда с востока к станичной околице подступила густая тьма, в окошко юсаловской хибарки легонько постучали. В углу пустой белёной комнаты на кривоногой койке лежал тощий солдатский тюфяк. Ставни хибарки были перехвачены крючьями, дверь припёрта тяжёлым столом, в замочной скважине торчал ключ.
Стук повторился. Голос с улицы глухо окликнул:
— Отвори, хозяин, по делу надо. Пакет из Совета.
Юсалов, в одном белье, осторожно взял топор, попробовал пальцами зазубренное лезвие и стал в простенке между окнами.
В станице была власть Советов. За станицей, в плавнях, — власть бандитов. Когда поднималось солнце, по улицам свободно ходили работники из политпросвета, народ. Когда поднимался месяц, из плавней крадучись вылезали бандиты с обрезами, растекались по знакомым онемевшим проулкам. Они заходили в хаты к родне, гуляли у невест, пили самогон и сбивали каблуки под гармонику, позванивая в карманах серебряными рублями царской чеканки.
Церковный ктитор зорко следил за теми, кто из станичников изменяет Кубанской Раде, и царапал карандашом бумагу, старательно составляя список. Первым здесь стоял председатель исполкома, одним из последних — Юсалов. И хлопцы ходили с этими списками по окраинным проулкам, стучали тихонько в отмеченные крестом дома и, если хозяин открывал, уничтожали всю семью.
И только на площадь, где висел красный флаг, освещённый керосиновым фонарём, путь бандитам перерезал исполкомовский отряд. Не раз устраивал отряд облаву — бандиты проскальзывали, как вода между пальцами. Все эти Мыколы, Левки, Опанасы брали вилы, грабли — докажи, что они не мирные хлеборобы. Порука — волчья. Кто бы и выдал — боится.
Всю ночь, до розовой зорьки, не спал Юсалов. Утром спросил в исполкоме:
— Пакет мне с сидельцем присылали?
— Какой?
Солдат рассказал о «гостях». Матрос хмуро задумался, кивнул головой в угол, где в козлах стояли синеватые, смазанные маслом винтовки:
— Возьми одну, пригодится.
Капельмейстер легонько отмахнулся:
— Для чего? Одной винтовкой не обережёшься. Моё оружие — во! — Он вынул из-за голенища дирижёрскую палочку. — Музыка. Людей надо облагораживать, подымать сознание.
— Верно сказал, — усмехнулся председатель стансовета. — Людей. А бандит разве человек? Коршун. Его хочешь песней растопить? Старый ты воробей, Юсалов, да, гляди, как бы и под тебя мякину не подобрали. Музыка твоя не простая — революционная, от неё кое-кто в станице сна лишился. За неё ты бороться должен. Отстаивать с оружием.
Юсалов упрямо промолчал.
Он похудел, рыжая щетина сухим репейником обметала скулы, побаливала контуженная нога.
Занятия в музыкальной школе продолжались.
Двое станичных богатеев, блестя позументами круглых низких папах, явились к Юсалову. Долго оглядывали инструмент, плакаты на стене.
— Большая голова у тебя, солдат, — осторожно заговорил ктитор, — да не по ней подушка стелена.
Ктитор вопросительно зажал в кулак острую пегую бородку. Юсалов молчал. Он помнил, как, не имея угла, где бы можно было повесить на гвоздь шинель, он четыре месяца проработал у ктитора плотником. Спесивый казак уплатил ему без обмана, но не пускал в дом дальше порога, презирая «голопупого лапотника».