– Позвони, Жан-Ноэль, позвони. Позови сестру… Пусть мне сделают укол. – Пот струился по его впалым вискам.
– Убийцы! – закричал Шудлер, поскольку сестра все не приходила. – Я так с ними и подохну! Убийцы. Я знаю, они производят на мне опыты. Хотят посмотреть, сколько можно терпеть боль… Жан-Ноэль, немедленно свяжись по телефону с префектом полиции, скажи, что ты – мой внук и что меня тут убивают, и пусть они заводят на эту больницу дело, а не то я в своей газете сотру их в порошок…
Появилась сестра со шприцем морфия в руках.
– Ну-ну… ну-ну, – сказала она.
– Убийцы, – успел еще проворчать старик, протягивая иссохшую руку.
Сестра вышла, а Ноэль Шудлер замер в настороженном молчании, сжавшись, затаив дыхание, будто считая секунды, оставшиеся до благотворного воздействия наркотика.
Жан-Ноэль, измученный тяжелой духотой, насыщенной запахами болезни и лекарств, поискал глазами, где бы сесть. Единственный стул был занят уткой. Тогда мальчик снова оперся на кровать.
С самого раннего детства Жан-Ноэль всегда испытывал некоторый ужас перед дедом – вспыльчивым, всемогущим исполином. Исчезновение Франсуа Шудлера (об истинных причинах которого Жан-Ноэль ничего не знал) еще больше увеличило в глазах ребенка гнетущий авторитет старого властелина.
И вот теперь вместо объемного, как латы, торса – впалая грудь с выпирающими ребрами, покрытая редкими седыми волосками; внушавшие страх руки, вздымавшие когда-то Жан-Ноэля на два метра над землей, превратились в длинные дрожащие конечности скелета, нога колосса, за которую Жан-Ноэль, когда ему было четыре года, цеплялся, чтобы проехать на ней через анфиладу гостиных на авеню Мессины, теперь исчезает по кускам…
– Ничем мне эта дрянь не помогла, – простонал старик. – Верно, они налили туда воду… Они впрыснули мне воду своим проклятым шприцем. О-о-ой! Бедный мой маленький Жан-Ноэль…
И старик, склонив голову, закусил угол простыни, чтобы внук не видел, как он плачет…
«Шудлеры никогда не плачут…» Вот и эта истина умерла в цепком сознании Жан-Ноэля, как несколькими месяцами раньше, под натиском броских заголовков в газетах и издевательств товарищей по классу, в один миг умерла вера в беспредельное богатство деда и как за каких-нибудь полчаса умерла вера в силу тех, кто родился прежде нас.
– Знаешь, мне придется еще раз побывать на столе, – снова заговорил больной. – Тебе надевают на лицо маску… и потом проваливаешься, проваливаешься, как камень, в темноту…
Боязнь бесконечного падения после анестезии на эфире заставила его машинально, привычным жестом поднести руку к сердцу – к сердцу, единственным стремлением которого во все времена была неуемная жажда жизни и которое теперь вело одинокую борьбу за существование, оставшись в растерзанном, бессильном теле.
Внезапно Жан-Ноэль понял, что деду страшно и что, быть может, ему было страшно всегда. Жан-Ноэль хорошо знал этот смутный тайный, коварный страх, но он думал, что испытывает его, «потому что еще маленький».
И впервые мальчик почувствовал к деду нежность, впервые понял, что у них одна кровь; он подошел к нему и тихонько, долгими движениями до самого затылка, погладил его по голове.
– Да-да-да, вот так хорошо… – прошептал Ноэль Шудлер. – Мама тоже меня так гладила, чтобы я заснул… Это, верно, твой отец, Франсуа, должен был бы теперь быть здесь?
Без сомнения, Жан-Ноэль уже не боялся деда. Однако в нем зародилось другое, гораздо более глубокое чувство ужаса перед тем, что он в свои четырнадцать лет вдруг сделался сильнее идолов, почитаемых им с раннего детства. Ибо надежда достигнуть безопасности в день, когда он сам станет таким, как эти идолы, превратилась в утопию: не осталось отныне безопасности на земле.
– Давай иди, малыш, – тихо проговорил старик. – Как хорошо ты сделал, что пришел.
Он начал ощущать благотворное действие морфия, и единственным его желанием было погрузиться в дрему.
Жан-Ноэль ушел, унося сложенную купюру, два кусочка золота, позвякивавших в его кармане, и ощущение бренности плоти человеческой – все его достояние.
11
Каталка вернулась из операционной около одиннадцати. Бескровное лицо барона Шудлера в обрамлении бороды, казалось, лежало на блюде, покрытом мехом. Дряблые веки были закрыты, щеки ввалились: вставные челюсти были вынуты. Сквозь открытый рот виднелись голые десны, язык запал в глотку. Лицо было красное. Два санитара, схватившись за простыню, стащили тяжелое тело с каталки на кровать.
Сестра тотчас наложила на грудь больного горчичник; затем, закрепив его руку на деревянной дощечке, она ввела иглу, куда капля за каплей, в течение многих часов, потечет раствор из большого стеклянного сосуда, закрепленного на металлической стойке.
– Так правильно, господин профессор?
– Да, да… Теперь надо подождать, когда он проснется, – ответил Лартуа, вошедший в комнату вслед за каталкой.
Он был еще в белой блузе и брюках. Сев на стул у кровати, он нащупал пульс оперированного. Подождать… Времени у него хватало – он устроил все так, чтобы у него хватило времени.