Внезапно он заметил Руссо. Старик был без шляпы и пытался всунуть руку в рукав пальто. Он влез кулаком под подкладку и, нервничая, упорно шарил по ней, смешной, трогательный, жалкий.
Симон, чувствуя себя неловко, на мгновение задумался, что он должен делать и существует ли в подобных случаях какой-либо обычай. Он решил подойти к человеку, которого только что свалил.
– Послушайте, господин премьер, – заговорил Симон, – мне очень неприятно, но, право же, по совести…
И он машинально протянул руку, чтобы помочь Руссо надеть пальто.
– Нет никакой совести, – вскричал Руссо, – и ты это прекрасно знаешь, нет никакого премьера, ничего больше нет, ничего, кроме мелких негодяев вроде тебя и грязи кругом… Ты, ты, Лашом, разделался со мной… Ты получил шкуру Шудлера, а теперь и мою! Но день придет, вот увидишь… увидишь, придет день…
Резким движением он высвободился из плена пальто: раздался треск раздираемого в рукаве шелка, затем Руссо как-то странно завертелся на месте и, приложив свои маленькие ладошки ко лбу, вышел.
Депутатская группа, к которой принадлежал Симон, тотчас же собралась в отведенном ей зале, чтобы получить первые инструкции к предстоящему важному, полному политической борьбы дню. Было очевидно, что Роберу Стену предстоит сформировать новый кабинет, так же как и то, что Симон Лашом войдет в него по меньшей мере в качестве заместителя министра.
Через несколько минут, во время обсуждения группой очередных вопросов, кто-то вошел в комнату.
– У Руссо только что случился удар, – сообщил вошедший. – Он поднялся в кабинет премьер-министра за своим портфелем и повалился на стол…
Все взгляды непроизвольно устремились на Симона. Он подошел к окну и отодвинул тяжелую двойную портьеру. Яркий дневной свет залил комнату, разом затмив лампы, безжалостно обнажив серые усталые лица, окурки в пепельницах и повисший в воздухе дым. Ночь политических баталий подошла к концу.
Симон увидел, как по вымощенному двору Бурбонского дворца к машине с открытой дверцей медленно продвигаются люди, в движениях которых чувствуется торопливость, осторожность, неловкость одновременно, а посреди, поддерживаемый за плечи, отдался чужим рукам маленький старичок с густыми седыми волосами, на слишком высоких каблуках, без сознания, с болтающейся головой и обмякшим телом.
Симон не сумел отогнать от себя воспоминание о другой машине и о рухнувшей на сиденье старухе. Как и в тот раз, он прошептал самому себе: «Либо он, либо я». Ибо судьбой ему было определено – взбираться на вершину социальной лестницы, шагая по головам стариков, носивших его когда-то на руках.
Глава IV
У разверстой могилы
1
Начавшийся со смерти Фоша[22] 1929 год закончился смертью Клемансо[23]. Прежде чем на столичных каштанах появились первые почки, пушечный лафет – под бряцание штыков почетного караула и стук сапог принцев крови – медленно вез останки полководца мимо гигантских застывших толп. В траурном шествии выделялись темные брюки министров, треуголки послов и академиков, мантии судейских и профессуры.
Государственный деятель, согласно его воле, был предан земле в саду своего дома в Вандее под шелест последних осенних деревьев.
Никогда выражение «национальный траур» не соответствовало столь точно смыслу происходящего, как в двух этих случаях.
Французская нация присутствовала при похоронах своей собственной значимости, своего места в различных коалициях и, некоторым образом, своего величия, какого, возможно, ей не суждено уж было достигнуть.
Скульптор Ландовский принялся тогда отливать – для одной из самых прекрасных в мире гробниц – восемь бронзовых солдат, призванных нести на своих плечах гроб маршала в нише Дворца Инвалидов. Президент же получил право на бронзовый бюст, вечно овеваемый ветром, стоящий на главной артерии, что соединяет площадь Согласия с Триумфальной аркой.
Между этими двумя кончинами, между двумя тенями-кариатидами, которые, казалось, держали на своих плечах вращающийся глобус дней, 1929 году многое пришлось увидеть: приговор по уголовному делу, возбужденному против одного из министров, чья подпись стояла под Версальским договором; дебюты звукового кинематографа; начало мирового экономического кризиса в тот день (24 октября – одна из наиболее важных дат нынешнего века), когда в результате общего катастрофического падения курса акций на Нью-Йоркской бирже банкир Фабер – только он один – потерял четыреста двадцать пять миллионов.
Закругленный, сбалансированный, упорядоченный в своем беспорядке год, оглядываясь на который люди будущего смогут разглядеть черту, разделяющую разные эпохи.
Перейдя из плоти в бронзу, оба творца Победы определили тем самым, символически и реально, конец послевоенного времени.
Новому поколению – тому, что оставило полтора миллиона своих представителей на полях сражений, – пришло время принимать власть, и среди развала мировой экономики оно успело лишь подготовить новые катаклизмы.
2