Едкий густой дым поднимался от этой засаленной груды и стлался над гумном, коровником и домом.
Симон с черными руками, в покрытой пылью куртке (он без конца твердил себе: «Мог ли я подумать, что мне придется делать все это собственными руками!») созерцал и одновременно творил этот спектакль, испытывая неведомую дотоле жгучую, горькую, раскрепощающую гордость за себя. Голубоватые язычки пламени, плясавшие на отцовском головном уборе, столб дыма, уносивший семейный скарб, благотворно влияли на Симона, как влияют на нас символы разгаданных снов, только в жизни получалось в тысячу раз сильнее, в тысячу раз действеннее. И, как бывает во сне, он словно со стороны наблюдал за своими действиями.
Глядя на оседающий пепел почти закрывшимся глазом, мамаша Лашом все повторяла:
– Прямо вот тут, на днях! Совсем на днях… Тебе чуток осталось ждать.
Она крепко прижимала к груди коробку из-под печенья, куда прятала деньги.
Когда сдвинули с места буфет, штук пятьдесят золотых монет покатились по земле с резким и радостным звоном. Мамаша Лашом, вконец обезумев от предстоящего отъезда, который был для нее концом света, забыла про свой тайник. На ее лице проступили смущение и испуг. Симон насмешливо и злобно посмотрел на нее.
– То-то ты порадовался, что нашел их! – крикнула она ему. – Это уж – я могу быть спокойна – ты в огонь не бросишь.
Когда все было вынесено и на стенах с отметинами в тех местах, где стояла мебель, остались лишь толстые, как покрывала, сети паутины, старуха обошла все три почернелые и запаршивевшие комнаты, которые вдруг стали значительно больше. Затем веткой самшита, которую она сумела спасти от гнева Симона, из кропильницы благословила дом, точно покойника.
Наконец она водрузила на свои розовые проплешины чепец в форме короны, расшитый черным бисером, и завязала ленты под подбородком. В заключение она объявила, что готова к отъезду. Однако пока они ехали по поселку, Симону пришлось трижды остановиться, чтобы она могла расцеловаться с Мари Федешьен, Мари Веде и Мари Шосон.
– Да не плачь ты, – говорили ей старухи. – Гляди, как тебе повезло: будешь жить в большом доме, и у сына твоего видишь какая машина – будет всюду тебя катать.
– Да-да, это уж точно – повезло, – отвечала мамаша Лашом, из тщеславия соглашаясь с ними. – Это я из-за моей кровати.
– А чего из-за кровати-то? Ты ведь берешь ее с собой?
– Да, но тут-то она стояла, как положено, лицом ко гробу Господню. А там откуда я знаю, где он там, гроб-то?
– О! Да кюре тебе покажет, – успокоила ее Мари Веде.
В конце концов Симон увез мать, походившую на тюк мокрого белья.
Она боялась машины, и это немного отвлекло ее от переживаний.
– Ты что же, поехал не по дороге в Жемон? – спросила вдруг она.
– А мы проедем через Бурж, – ответил Симон, – я хочу сделать тебе сюрприз.
Она сидела настороже, растекшись на подушках, вздрагивая от ужаса всякий раз, как они кого-нибудь обгоняли.
В Бурже Симон остановил машину перед «Нувель Галери». Он решил одеть мать во все новое.
– Ох, нет, сынок, ох, нет, – простонала старуха, – ты же видишь, я и шагу ступить больше не могу. Да и вообще-то мне ничего не нужно. Нет, не могу я.
Но он безжалостно тащил из отдела в отдел, с этажа на этаж эту задыхающуюся груду, двигавшуюся между прилавками, как корабль-сухогруз между причалами порта.
Он купил матери два черных платья, пальто, стопку толстого белого белья, обувь и гигантский корсет, твердый, словно доспехи, сшитый, казалось, из полотна для волосяных матрацев.
– Да зачем же столько денег-то зря тратить, раз я и поносить все это не успею? Ведь на днях-то уж мне ничего больше не понадобится!
Симон едва ли проявил бы больше стараний, вздумав приодеть какую-нибудь молоденькую работницу, намеченную в любовницы.
Выйдя из магазина, он остался доволен видом, какой приобрела старуха: теперь она выглядела как добропорядочная крестьянка, любящая мать, готовая плакать от радости при каждом успехе сына. Он создал из нее скромную жительницу республиканского Эпиналя[4], и ее присутствие в жемонском доме не только не скомпрометирует его, а, наоборот, поможет доказать, насколько он остался верен своим крестьянским корням. Народ охотно умиляется, глядя на хороших сыновей, и ценит семейные добродетели своих избранников.
– Говорю тебе, душит он меня, твой корсет, – проговорила мамаша Лашом, когда они выехали в предместья Буржа.
Она побагровела – костяной каркас, сдавливая ее, заставлял держаться прямо.
– Ничего, мама, ты привыкнешь, вот увидишь.
До самого Жемона старуха не произнесла больше ни слова. Въехав в городок, Симон вдруг резко затормозил.
– О! Первый плакат! – воскликнул он. И выпрыгнул из машины. Щиты избирательной кампании на деревянных подпорках выстроились у серого здания школы. Щит Симона значился под номером три. «Хорошее число», – подумал он. Еще не просохший клей подчеркивал грубую фактуру бумаги соломенного цвета.