«Поскольку Вы больше меня не увидите, я хочу, чтобы Вы знали почему. Два с половиной года Вы заставляли меня страдать, как невозможно страдать мужчине. Нельзя заставлять страдать так упорно, как это делали Вы…»
Текст этот казался Габриэлю мучительным и в то же время ослепительно прекрасным – смущало его лишь то, что все строки в конце сходились в одну точку. Но это же нормально: параллельные прямые в бесконечности пересекаются…
«Вы все время разговаривали с Вашим покойником. Вот только ответил ли он Вам хоть раз? Ага! Он не отвечал Вам, потому что там, по ту сторону, нет ничего… И вечной Вашей мукой будет, когда Вы это поймете. По ту сторону нет ничего, ничего!»
Течение его мыслей прервало появление ватаги гуляк в бумажных колпаках, дувших в деревянные дудочки.
От их появления веяло уже прошедшим праздником, глупым стремлением продлить вчерашнее веселье, не снимая праздничных одежд.
Покачиваясь на нетвердых ногах, поддерживая друг друга, громко переговариваясь, чтобы не заснуть, эти обломки парижского Рождества со следами несварения желудка на лицах послужили для Габриэля оправданием его ярости.
Вконец обессиленные музыканты изобразили веселье и радость, и в ловких руках официантов захлопали пробки шампанского.
«…Месть, – продолжил свое письмо Габриэль. – Вы заслужили те беды, которые на Вас обрушились и которые еще обрушатся в будущем».
Он нисколько не удивился, когда, подняв от бумаги глаза, увидел ван Хеерена в тюрбане из гофрированной бумаги, как не удивился и тому, что секундой позже на голове у него самого появился клоунский колпак.
Пестрые ленты серпантина полетели в залу, обмотались вокруг его шеи, манжет, пера, крошечные резиновые шарики отскакивали от его висков.
Девица, подобранная крикунами по дороге, в менее изысканном заведении, чем «Карнавал», подошла к Габриэлю и, нагнувшись над его столом, произнесла тем ироничным, подтрунивающим и почти агрессивным тоном, каким нередко говорят продажные женщины:
– Кому это вы тут строчите? Вот уж сейчас совсем не время! Это что – любовное послание?
Габриэль поднял брови и обратил к ней невидящие глаза – он даже не заметил, какая она бледная, с приглаженными черными волосами и что ее можно было бы даже назвать хорошенькой, если бы не слишком близко посаженные глаза и не слишком широкие скулы.
– Не больно-то вы разговорчивы! А я, знаете ли, совсем не хочу вам зла! – добавила она. И двинулась в направлении вешалки.
А Габриэль, по-прежнему обмотанный бумажными лентами, снова склонился над листом бумаги.
«Вы совершенно не поняли, какой я человек, и, поскольку Вы совершенно не поняли, какой я, Вы, естественно, не сможете понять моего письма…»
Тут Габриэль опустил перо, взял листок и, следуя своей пьяной логике, его разорвал.
В эту минуту шумная ватага, толкая перед собой свое веселье, словно тачку, выкатилась из «Карнавала» и отправилась куда-то дальше рассыпать конфетти и стрелять из хлопушек.
Девица, появившаяся через несколько секунд из вестибюля, воскликнула:
– Ну и мерзавцы! Они же меня бросили!
И, подойдя к столику Габриэля, уселась рядом с ним.
– Кончили, значит, письмо? – спросила она. – У вас что, неприятности? Да не думайте вы о них. Веселиться надо. Может, пойдем отыщем друзей? По-моему, я знаю, куда они отправились.
Она сдернула с Габриэля клоунский колпак, водрузила его себе на голову, повернулась к зеркалу со словами: «Ну как, идет мне?» – затем, подхватив Габриэля под руку, попыталась поднять его с места.
– Да ну, пошли же, тут скучно!
– Да, – сказал, поднимаясь, Габриэль. – Надо мне все ей объяснить, объяснить самому. А потом – там посмотрим… – добавил он, широко и неопределенно поведя рукой.
Ему принесли шубу. И он вложил в руку швейцару сотенную бумажку.
– А ваш счет? – спросил метрдотель, согнувшись в поклоне и протягивая ему новый счет.
Габриэль снова широко и неопределенно повел рукой в направлении барона-голландца.
Музыканты принялись быстро укладывать инструменты в футляры, а официанты – собирать в корзину серпантин и обрывки письма.
Ван Хеерен, внезапно осознав, что все его покинули, воскликнул:
– Дорогой друг!.. – и рухнул на банкетку, где на сей раз в самом деле заснул.
Габриэль вышел с девицей, уцепившейся за него или, вернее, за его шубу, за его теплую и элегантную одежду.
Она сама была достаточно пьяна – постыдность одиночества и автоматически возникшая надежда что-то урвать побуждали ее прилепиться, словно водоросль, к этому мужчине, который даже не отвечал ей.
Они сели в машину, дверцы захлопнулись, и Габриэль рухнул на руль, упершись головой в руки.
– Но что же все-таки со мной? Что со мной? – простонал он.
Его совершенно сбивало с толку это происходившее в нем чередование отчаяния и ненависти.
Девица обвила его шею рукой.
– Да ну, не грусти же, вот увидишь: я тебя утешу, котик, вот увидишь, – прошептала она. И лизнула языком ухо Габриэля, словно хотела втолкнуть эти свои слова в его сознание.
А Габриэль усиленно пытался вспомнить фразы своего письма и особенно этот поразительный, неоспоримый довод, который все разъяснял.