— Дядя Саша, вы любите поспать в тепле? Пускай и в бараке да теплом?
— Погоди, — перебил мастер Тюрин.
— И поесть, дядя Саша, не прочь? Ежели к тому же шкалик на столе и твоя ненаглядная Стешка грозится блинами из ячменной муки удивить?
— Постой! — отмахнулся мастер.
— Не постой, а надрывать себя не следует.
Третьи сутки все «погоди да постой». Когда же этому конец придет? Когда же старый мастер уймется, даст передых своему сердцу, — ведь оно тоже изнашивается? Ему, инженеру Ермолаеву, все это неведомо: в свои тридцать пять лет он не знает устали, подремлет у костра, похрустит сухарем и — словно обновленный. А каково ему, старому мастеру Тюрину, с его больным сердцем, к тому же на ревматизм осенью жаловался.
Последнее время парторг Ермолаев замечал, как мастер отойдет в сторонку, чтобы никто не видел, приложит руку к груди и. болезненно морщится.
Инженер сердится, терпение Тюрина выводит его из себя, и он говорит уже более настойчиво:
Уходите, дядя Саша, без вас управимся.
— Не-е… — опять возражает мастер. — Что под силу двум, не сделает, один. — И, поднявшись, тут же оседает и прижимает рукою сердце. «Погоди, не шали…» — шепчет он сквозь стиснутые зубы. Ермолаев злится, он уже намерен силой взять его под руку и — в поселок. Но попробуй уломать: ни уговоры, ни сила — ничто не помогает.
Шумит–гудит завод. День и ночь — безумолчно. Грохот над головами, грохот на земле. В кузнечном цехе железные руки выхватывают из огнедышащих печей раскаленные добела болванки и относят прочь. Эти руки, ломаясь в суставах, послушно и аккуратно кладут их на подушки–наковальни, и вот уже с тяжкими вздохами рушатся на них мрлоты. Бьют, бьют нещадно, рассыпая вокруг длинные искры. Огненный металл податливо и вязко плющится, обретает форму, потребную людям.
А поверху, по столбам, угрожающе плывет кран, опускаясь все ниже, на многотонный остов танка, потом журчит, неторопко и важно подхватит руками эту махину, вздохнет как живой и поднимет, потянет — медленно, с придыханием — в другой цех, где скачут огни и пламя. Люди в брезенте, с защитными очками забираются под днище машин, ложатся навзничь, елозят поверху, свисают, привязанные ремнями, и суют в примкнутые листы сварочные аппараты, плавится металл, течет строчка, и вот уже застывает намертво схваченный сплав…
Шумит–гудит завод. Ухают молоты, рождая подземные толчки. Железные руки, повинуясь воле человека, подносят в нужное место нужную деталь, плавится броня, вспыхивают синие огни в сварочном цехе. Все податливо человеку, все движется, все живет…
Державно выходит из цеха танк, вырывается на простор, мчится на предельной скорости, исчезая в метели, а кажется, ушел прямо в бой…
Все это сейчас представлялось реально глазам Кострова, того Кострова, который, попав на завод, обрадовался, что оказался в родной стихии, потому что сам в ранней молодости начинал работать сварщиком–верхолазом. Здесь не столько поражали кажущаяся тяжесть механизмов, движение этих железных предметов и шумы, как то, что завод этот вырос на пустыре, вырос зимой, можно сказать, под открытым небом, если не считать крышей соломенные маты и брезентовые пологи — кое–где по углам этот брезент оторвало ветром и он хлобыстал, сваливаясь и образуя незащищенные провалы и щели, в которые дула стужа и набивался метельный снег. Его радовало, что, как и там, на фронте, люди живут дыханием войны и желанием приблизить конец этой войны и, не считаясь с силами, куют металл и оружие.
Но мастер Тюрин, старый мастер, — он восхищал его и вместе с тем огорчал, заставляя, как и парторга Ермолаева, злиться. Накоротке встретившись с ним в пролете цеха, Костров угощает его махоркой из кисета и сочувственно говорит:
— Вы все–таки пойдите.
— Куда? — вскидывает лохмы бровей мастер.
— К Стеше, небось заждалась…
— Она у меня, как цветок бессмертник, — отшучивается мастер. — Никогда не вянет…
— Тем более, когда такой цветок, то и самому нужно приноравливаться к нему, — глубокомысленно намекает Костров.
Тюрин крутит усы и загадочно усмехается.
— У нас в роду все живучие. Врачей, как и попов, не признаем, никаких лекарств, никакого зелья, окромя жгучей, не употребляем. И слава богу, мой прадед, как явствует молва, До ста жил, дед, опять же метрики подтверждают, на девяносто седьмом ушел на покой, отец и поныне пашет…
— Сколько же вам–то лет?
— С подсчетов сбился, бухгалтерия нужна личная, — отмахнулся Тюрин. — Только ежели старшему сыну, в доцентах он московских пребывает, за сорок перевалило, а женился я в восемнадцать, то… Одним словом, младшему седьмой годок… Ого–го, во мне еще силы! — Потряс Тюрин жилистой рукою.
Эти слова раздражают проходящего мимо инженера Ермолаева. «Храбрится как петушок», — хмуро улыбается Ермолаев и подступает с другого конца:
— Наукой доказано, — говорит он, — что если поставить новую машину и не ухаживать за ней, не смазывать, не останавливать на Осмотр и ремонт, а гнать и гнать напропалую, то она в два–три раза сокращает свой положенный срок.
— Знаю, — вторит Тюрин. — Машина требует ласки, чистоты да смазки.