На обратном пути, почти у входа в город, он натыкается на немцев, устроивших пикник. Место здесь тихое, и его предупредили нечёткие силуэты, движущиеся за ширмой кустов; чтобы незаметно подсмотреть, надо сойти с тропинки в сторону всего на несколько шагов. Пятеро военных, здоровые, сорокалетние, в мирное время — унтер-офицерьё, лавочники или коммивояжёры, раскрасневшиеся, с расстёгнутыми воротами и ремнями, уселись, а то и разлеглись вокруг серого покрывала, на котором выставлены бутылки с пивом и съестное; на таком расстоянии и сквозь взрывы их хохота невозможно разобрать, что они говорят; но в матовом свете, ровно льющемся с серого неба, отчётливо видны маленькие поросячьи глазки и густой «ёжик» на голове у немца, который, не переставая болтать, надламывает пеклеванный хлеб; следуя за его смеющимся взглядом, Алькандр замечает, что чуть в стороне, но всё равно на виду, на краю поляны в траве стоит на четвереньках Резеда: юбка задрана, зад весь голый, а рядом исполинского роста капрал расстёгивает штаны. Пока длится миг — ясно, что это только миг, но в ритме сердца он становится бесконечным, — Алькандр наблюдает за этим зрелищем в заворожённом забытьи: расстояние лишает материальности, делает происходящее прозрачным подобно некоторым сценам из снов. Так выглядит недоступная в осязаемой близости, отдельная от всего и застывшая несуразной абстрактной формой, мертвенно-бледным пятном на болезненной зелени заболоченного луга невыразимо жестокая непристойность, которую в сером предвечернем свете излучает белизна оголённой кожи Резеды.
Но почему с настоящей Резедой, которую можно осязать, изучать руками, чувства и воображение Алькандра ни разу не всколыхнулись до самых глубин, не были разбужены самым примитивным инстинктом? Выходит, чтобы зажечь эту искру между Алькандром и его подругой, кроме расстояния, как между божеством и жертвой, приносимой в угоду его чреву, нужен также жрец в лице немецкого капрала, расстёгивающего штаны? Алькандр не в силах проникнуться отвращением от увиденного или ревностью; при такой интерпозиции, опосредованно, он испытывает постыдное удовольствие, которое в его сознании, скованном безучастностью, но ставшем благодаря этому необычайно подвижным, тотчас окрашивается в оттенки уныния, безотчётной грусти.
Он идёт широкими шагами по неровной тропе, и эта стремительная ходьба служит ему лекарством от всех меланхолий; пересекает железнодорожные пути и у границы предместья поднимает глаза к шпилям собора. В другой день он направился бы туда, забился бы в лоно деревянного кресла, с пустой головой, погрузившись в созерцание тонких колонн, устремлённых к своду, как случается ему забиться в заросли и там, за стеной кустарника, подальше от чужих глаз, скрывать свои терзания, следя за превращениями облаков; но есть сегодня в этой скорби какая-то гнусь и боль, обострённые волнующим влечением, и чистота колонн и облаков могла бы развеять дурной сон, от которого он боится очнуться; так что это предместье с его бедными покосившимися постройками, с грязными ручьями, бегущими по мостовым, с маленькими окутанными тайной и именно в этот не ранний послеобеденный час оживающими кафе, где происходит скрытое непонятное брожение, этот квартал, по-прежнему неизученный, хотя по нему столько хожено, сегодня лучше всего воспримет его душевные муки. Алькандр заглядывает в несколько неглубоких и чересчур широких тупиков, которые, ответвляясь от шоссе и упираясь в стены больницы, создают собственный рисунок этого места.
Больница — обветшалое здание, бывший женский монастырь семнадцатого века, с высокими окнами, в которые льются прорвавшиеся сквозь облака лучи закатного солнца. Перед небольшой площадкой, наклонной, каменистой, неровной — ею заканчивается тупик, — в стену, которая окружает больницу, вставлен фасад часовни с куполом в классическом стиле, но слишком низким для здания, которое он венчает, а ещё с латинской надписью на фронтоне и причудливой папертью, где при трёх ступенях справа с левой стороны из-за уклона местности их можно насчитать пять. Вместо собора с его торжественной архитектурой Алькандр выбрал этот тусклый мирок, предназначенный для погребений, но вместивший также приходскую церковь квартала, вполне олицетворяющую болезненность и скрытность его души, эту морскую раковину, в которой глухим эхом звучат все шумы — агония немощных, ругань дерущихся, молитвенное бормотание; этот голый обшарпанный храм, где можно закрыть глаза и, замкнувшись в себе, оживить фрагменты завораживающей и мучительной сцены.