Следуя максиме о недостатках как продолжении достоинств, в самих себе, а не в чьих-то кознях и заговорах должно искать корни собственных бед и поражений. В моей теоретической модели фундаментальной причиной бифуркации начала XX в. послужило не социальное и политическое напряжение - современная историография, в общем, не склонна считать этот фактор решающим для крутого изменения исторической траектории страны - а социокультурное, экзистенциальное и этническое отчуждение между верхами и низами общества, обрушившее их бессознательное взаимодействие и придавшее объективно не столь уж серьезным конфликтам неразрешимый характер.
Революционная динамика начала XX в. фактически была
Русский этнический бунт возглавила одна из наиболее вестернизированных по своей номинальной доктрине политических партий - большевистская, для которой любая национальная проблематика была третьестепенна по отношению к социальной, члены которой гордились своим интернационализмом, и доля нерусских в руководстве которой была одной из самых больших среди других общероссийских политических партий. Однако то была лишь внешняя сторона. В действительности именно большевики оказались наиболее созвучны – причем в значительной мере непроизвольно, спонтанно, а не вследствие сознательного и целенаправленного подстраивания – глубинной, внутренней музыке русского духа.
Во-первых, большевизм был результатом интеграции на русской почве рафинированного западного марксизма с автохтонной народнической традицией, вследствие чего возник новаторский синтез - «марксистский по начальному импульсу, но позаимствовавший у народников идею о революционности крестьянства, о руководящей роли небольшой группы интеллигентов и о “перепрыгивании” буржуазной стадии исторического развития для перехода непосредственно к социалистической революции… разумно считать большевизм той формой революционного социализма, которая лучше всего приспособлена к российским условиям…»[152]. Большевизм был адаптирован к отечественной почве несравненно лучше любой другой заимствованной идеологии (например, кадетского либерализма).
Во-вторых, составлявшая мифологическое ядро марксизма мессианская идея избранничества пролетариата удачно корреспондировала с мощным и влиятельным религиозно-культурным мифом русского избранничества, русского мессианизма. Общая мифологическая матрица позволяла без труда транслировать марксистскую доктрину в толщу русского народа. Тем более что у него имелась собственная версия мессианского мифа - «Святая Русь», отличная от мессианизма верхов. В общем, социалистический мессианизм соединился с народным мессианизмом.
Хотя мифы мессианского избранничества исторически существовали у многих народов, порою (например, среди религиозных евреев и многочисленных фундаменталистских протестантских сект США) сохраняя силу и по сей день, русский случай начала XX в. выделяется тем, что обладавший огромной энергией, еще не выродившийся низовой, стихийный мессианизм русского народа срезонировал с кабинетными идеологическими формулами. Этот резонанс, в подлинном смысле слова разрушивший старый мир, можно было бы счесть всего лишь историческим совпадением, уникальной констелляцией обстоятельств (такое уж оно, русское счастье), но имелась еще одна причина гармоничного созвучия большевизма русскому духу.
В-третьих, аутентичная марксистская идея разрушения старого государства и вообще отрицания института государства, его замены самоуправлением трудящихся слишком удачно совпадала с радикальной русской крестьянской утопией «мужицкого царства». Уже двух таких совпадений было бы достаточно для вывода: тенденция, однако… Но эта тенденция массового сознания еще и выражала русский этнической архетип – тематизированность русской ментальности властью, государством, который большевики исключительно умело и эффективно, хотя, скорее, бессознательно и спонтанно, чем осознанно и целенаправленно, использовали сначала для разрушения «до основанья» старой власти, а «затем» для строительства новой – несравненно более сильной, чем разрушенная.