К лету шло, дни стояли долгие, все глубже простираясь в белеющие ночи, — и рабочее время незаметно перетекало в нерабочее, в нескончаемый субботник. Стучали молотки на крышах цехов, звенели в деревообделочном пилы, и Костя Братухин, забегая в цех, орал: «А мы не деревообделочники разве? Голов людских обделываем дубы!» Не обязательно было ему, клепальщику, прибегать сюда за оконными рамами — клепал бы лучше развалюху-буксир, который сам же и раскопал на свалке. Мог бы других наладить рамы по цехам разносить. Но рамы-то сколачивали девчата, а уж они точно знали, в чем тут дело.
Нетерпеливым взглядом отыскал Костя Сашину серо-буро-малиновую кофту и длинную, почти до пят, складчатую юбку.
— Саш, а Саш! — крикнул сквозь звон циркульной пилы. — Пополнение к нам из несоюзной молодежи прибыло. Вот, Чернышев Вася, — хлопнул он чернявого паренька по широченному плечу. — Мы его к себе берем, в корпусный цех. А то что ж это — боевой военмор, кругом шашнадцать, а стоит стрелочником на узкоколейке!
Этого Чернышева Саша видела уже раз или два в общежитии, куда часто наведывалась как член бытовой комиссии. Кажется, недавно приехал он в Кронштадт откуда-то из голодной деревни. Ростом был Чернышев невысок, взглядом быстр, а лицом чист и улыбчив. Ну, в политграмоте несилен, многие слова не то что понять, а и выговорить затруднялся, — оно и понятно, от сохи человек. В главном-то разбирался Василий — где есть враги рабочего класса. Против них и воевал — кочегарил на красной флотилии на Волге, на Каспии.
Это уж потом Саша узнала, когда взяла над Василием шефство. В комсомол, верно, было Чернышеву поздно — в двадцать восемь-то лет, — но отчего не помочь человеку выйти в сознательные рабочие. С Костиных пламенных слов объясняла Саша, почему пролетариат обязательно и непременно стать должен могильщиком капитализма. Василий слушал, усваивал, проникался сознанием. Поглядывал на Сашино лицо с серыми глазами, украдкой косился на грудь, туго распирающую кофту. Старательно, медленно одолевая фразу за фразой, читал брошюры. О детстве своем деревенском охотно рассказывал, и при этом мягчело выражение его шалых глаз. «…На избу какую заберемся, ну, на крышу тихонечко, и, значит, спускаем в трубу гусиное перо, — похохатывал он и руками показывал: — На ниточке, значит, перо в трубу подвесим. Дым от этого пера вихряет и в избу назад валит… Хозяева ругаются, а нам смешно-о…» — «Ну и нет тут ничего смешного, — строго говорила Саша. — Уши вам надрать». — «Бывало, и надерут», — смущался Василий и ухо невольно трогал жесткими, пахнущими железом пальцами.
В середине лета был субботник — в Ораниенбауме, а проще — Рамбове, продукты выгружать. Шли в Рамбов на том самом буксире, который Братухин на свалке высмотрел, а потом в нерабочее время восстановили, залатали его, покрасили и имя дали — «Мартынов». По тихой перламутровой воде почапал буксир в свой первый рейс, полнеба застя черным дымом. Всю дорогу орали песни. Костя Братухин, за полным отсутствием слуха, не пел — только рукой такт отбивал, дирижировал. Всякий раз, как кончалась песня, подмигивал Саше — запевай, мол, новую. А уж у Саши голосок взвивался до небес, и радостно ей было от песен, от Костиных подмигиваний, да и просто от жизни.
заводила она, вскинув светлые брови к краю выцветшей красной косынки и слегка кивая на каждом слоге.
подхватывал хор, да так, что чайки шарахались и сама собой принималась позванивать рында.
У Василия голос оказался сильный, по-деревенски раздольный. «Яблочко» повел с такими переливами, с таким матросским присвистом, что, глядишь, один, второй, третья сорвались в пляс, загикали, прошлись чечеткой по палубе, сотрясаемой одышливой паровой машиной.
— Ну и голосина у тебя, — сказал Братухин. — Еще песни знаешь?
Василий знал и еще. После Гражданской, из далекой Астрахани добираясь к себе в Костромскую губернию, в дороге и на людных станциях понаслушался он всяких-разных песен, а память и слух на песни были у него очень хорошие. И теперь, поощряемый общим вниманием, разошелся Василий, затянул «Купите бублики».
Чуть запрокинув черноволосую голову в старой мичманке, стоял он спиной к фальшборту среди других парней, против Саши, и все поглядывал на нее, а голос его страдальчески замирал на высоких нотах.
Марийка Рожнова шепнула Саше:
— Поздравляю… еще один ухажер…
— Что ты мелешь? — сказала та, порозовев.
Кончились «Бублики», тут захлопали, закричали Чернышеву: «Еще давай!.. Пой, Вася, полный концерт!» И сквозь улыбки, сквозь махорочные облачка одушевленно запел Василий другую песню, тоже жалостливую: