— Очень странно, товарищ замполит, что вы защищаете недисциплинированного офицера!
— За свой проступок он получил взыскание. А боевые заслуги офицера должны быть награждены по справедливости.
Волков вскочил. Грозно сомкнулись брови, глаза только что искры не выбрасывали. Офицеры тоже поднялись со стульев.
— Вас не узнать, товарищ Балыкин! Вместо того чтобы твердой рукой насаждать на корабле дисциплину, вы поддались нездоровым настроениям…
— Неверно! — отрезал Балыкин. — Настроение на корабле здоровое.
Он теперь был — кремень. Режь его — лезвие обломишь, жги его — только накалишь еще пуще. Твердо смотрели его глаза с почерневшего от горя лица.
— Не задерживаю вас, — крикнул Волков. — Идите!
Они, надев шинели и шапки, вышли из штабного здания. Козырев протянул замполиту пачку «Беломора», тот взял с отрешенным видом папиросу, вставил в рот табачной стороной. Козырев перевернул «беломорину», чиркнул спичкой. Сказал негромко:
— Ты был великолепен, Николай Иванович.
Стол в кубрике содрогается от ударов доминошных камней.
— Эх, — морщится мичман Анастасьев, — что ж ты дупель не выставляешь, Ржанников? У тебя ведь дупель.
— Паника в стане противника! — Бурмистров с яростным стуком кладет костяшку. — Бенц! Обрубили мы ваши четверки, Иван Никитич. А дупель Ржанников засолит. Га-а-ха-ха!
— Вы, козлятники, потише не можете играть? — ворчит Фарафонов, пишущий письмо на другом краю стола. — Неужели нельзя без стука?
— Никак нельзя, старшина, — наносит очередной удар Бурмистров. — Кто ж забивает козла втихую? Давай, мой! — кричит он Зайченкову. — Ну, точно подгадал! — Пушечный удар. — Считайте «рыбу»!
— Все, — поднимается Анастасьев, — хватит. Думать надо, Ржанников, а не первый попавший камень лепить.
— Вы, товарищ мичман, всегда игру на себя берете, — обиженно говорит тот. — А у меня шестерки были, я мог на них играть.
— Еще забьем, Иван Никитич? — предлагает Бурмистров. — Следующая игра будет ваша.
— Сколько времени-то? — колеблется Анастасьев.
Тут как раз доносится звон отбиваемых склянок — один двойной и один короткий удар.
— Половина восемнадцатого… Ну, давай! — снова садится Анастасьев. — Жены все равно еще дома нет… Клинышкин, садись, сыграем!
— Так я ж увольняюсь на берег, Иван Никитич, сами знаете, — отзывается Клинышкин, занятый глажкой брюк. Он наваливается на утюг, ведя его вдоль стрелки: стрелка должна быть острой, хоть палец режь. — В Доме флота сегодня концерт. Артисты приехали с Ленинграда.
— Ну и расшил ты себе шкары, — говорит боцман Кобыльский, он сидит на банке у стола, пощипывает гитару. — Сорок пять сантиметров, не меньше. Кто тебе клинья вставлял?
— У Ольги тетка одна есть, вставляет незадорого. Хочешь, боцман, составлю протекцию? — предлагает Клинышкин.
— Обойдусь. В твои годы, Клинышкин, я, конечно, носил. Сорок девять сантиметров были у меня клеши.
— Почему уж не пятьдесят?
— Не. Пятьдесят сантиметров — это, братец, пижонство. Эх, Кронштадт! — извлекает боцман из гитары печальный аккорд. — Город загубленной молодости…
— Это почему — загубленной? — поднимает голову от письма Фарафонов.
— Известно почему — по причине недостаточного женского населения. В Мариуполе, бывало, выйдешь на набережную — одна за другой так и идут, а идут — как пишут. Во девки! У нас в Рыбаксоюзе Аллочка работала в конторе — так на нее даже из Ростова приезжали посмотреть. Понял, Фарафонов?
— А из Рио-де-Жанейро не приезжали? — язвит старшина мотористов.
— Врать не буду — не приезжали. Посмотрел бы ты на нее — что ножки, что фигурка! Тебе, мотылю промасленному, такие девочки и не снились.
— Нужна мне твоя Аллочка! — сердится Фарафонов. — В ту зиму только и знали о жратве трепаться, а теперь отъелись, на баб перешли.
— А тебя такая тема не волнует?
— Волнует или не волнует, значения не имеет, — отрубает Фарафонов. — Пока воюем, надо посторонние мысли выветривать из мозгов.
— Выветривать! Поиграться с мышатами! Фильтр в мозгах не установишь — про что можно думать, а про что нельзя. Мне про Аллочку приятно вспомнить, и такая приятность воевать не мешает.
И боцман ударил по струнам, запел жалобным голосом:
— Ребята, в шкары вскочить помогите, — говорит Клинышкин, забираясь на рундук. Опираясь на плечи двух помощников, держащих перед ним распяленные брюки, он прыгает в них и застегивает клапаны. — Странно, главный, рассуждаете, — обращается он к главстаршине Фарафонову. — Посторонние мысли! А командир? Вот он на девахе, что ходила сюда, женился, — тоже скажете, что у него в мозгах одни посторонние мысли?
Кобыльский засмеялся:
— Здорово он уел тебя, Фарафоныч? — И, ударив по струнам, запел дальше: