— Должны разобраться, — повторил он. — Мы скоро станем командирами, на нас возложена охрана морских границ, так? Мы знаем, какая бдительность требуется в условиях капиталистического окружения И вот у одного из нас отец изолирован как вражеский элемент…
— Неправда! — выкрикнул Козырев. — Он не может быть вражеским элементом! Отец воевал за советскую власть, он награжден…
— Товарищ Козырев, — прервал его Шатунов, — тебе будет дано слово.
— Воевал, награжден, — прищурился Толоконников на Козырева. — Ну и что? Мало мы примеров знаем? Мало было двурушников? Мой отец тоже воевал, он старый буденовец — его ж не трогают. Так? Ты, Козырев, не трепыхайся. Понимаю, что тяжело тебе, но должен ты осознать факт, что не зря арестовали отца. Значит, было за что.
— А если не было? А если произошла ошибка? — опять не выдержал Козырев.
Лицо у него было бледное, осунувшееся. Светлые, со стальным отливом, глаза напряженно смотрели из глубоких глазниц. В вырезе фланелевки торчали над уголком тельняшки острые мальчишеские ключицы. И те же значки, что и у Толоконникова, поблескивали у него на груди.
— Ты, Федор, это… слишком рано, — обратился к Толоконникову тяжеловесный, крупный Данилов, самый старший на четвертом курсе курсант, до училища отслуживший срочную службу на флоте. — У Козырева отец это… под следствием пока. Приговора же нет? Нет. Ну и не надо торопиться это… с выводами.
— А пусть Козырев не уверяет нас, что произошла ошибка. Мы все равно поверим органам правосудия, а не Козыреву, — жестко сказал Толоконников. — Снова повторяю: бдительность! Без бдительности мы не сможем выполнить свой долг. Так? И я скажу прямо: у Козырева бдительность будет снижена. По логике вещей, так? Мысли у него будут: отца посадили, а за что? При таком раздрае какая может быть бдительность?
— Ты в мои мысли не лезь! — Козырев вскочил из-за стола.
— Сядь, Козырев, — опять прервал его Шатунов. — Сядь, говорю!
— Не могу спокойно слушать! — Козырев нервным движением откинул упавшие на лоб волосы. — Пусть Толоконников мне не приписывает то, чего нет! Ты о своей бдительности позаботься!
— Не тебе меня учить, Козырев!
— И не тебе меня судить…
— Тихо! — грохнул ладонью об стол Шатунов. — Нельзя так, товарищи! Кричите, как не знаю кто. Сядь, Козырев. Ты все сказал, Федор?
— Сейчас скажу. Вопрос о пребывании Козырева в училище не нам решать. Это командование решит, так? А насчет пребывания в комсомоле мое предложение — исключить Козырева.
— За что? — уставился на него Франчук. — Какая формулировка у тебя?
— А очень простая. Мы слышали, как Козырев защищал отца? Слышали. Отец кто? Вражеский элемент. Вот тебе и формулировка — за утрату бдительности.
— Да нельзя же так. — Франчук недоуменно моргал. — Еще, во-первых, не доказано, что вражеский элемент… Надо и Козырева понять. Он привык отца уважать как героя Гражданской войны, и не может же он вдруг, в одну минуту, повернуть на сто восемьдесят…
— Должен повернуть, если честный комсомолец.
— Не знаю. — Франчук пожал плечами. — Не по-человечески это… такие крутые повороты…
Разгорелся спор. Одни Толоконникова поддерживали, другие — Франчука. А Слюсарь помалкивал. Он в комитете был самый младший, всего с двумя «галочками» — курсантскими шевронами на рукаве. Помалкивал, поглядывал на поникшего Козырева. По правде, он, Слюсарь, недолюбливал его — этот гибкий франтоватый мичман, отличник-разотличник казался Слюсарю высокомерным, слишком самоуверенным. Видал он таких на заводе, в общежитии — ходят с задранными носами, а случись что, сразу и опустится нос… И когда Шатунов обратился к Слюсарю с предложением высказаться, тот покачал головой: не знаю, как тут быть…
— «Не знаю»! — передразнил Толоконников. — Тебя в комитет выбрали как политически зрелого комсомольца. Так? Значит, не мямлить должен, а определить свою позицию.
Потом Козырев говорил.
— Обвиняют тут меня, что я отца защищаю, — начал он сдержанно. — При этом априорно считают, что он виновен…
Словечки какие употребляет (неприязненно подумал Слюсарь). Ишь, априорно!
— …по меньшей мере неразумно. И так же неразумно требовать от меня, чтоб я, ничего толком не зная, чуть ли не отрекся… Еще раз заявляю: не могу поверить, что отец… — он судорожно глотнул, — что он враг народа… Ну, не могу! Что хотите делайте со мной, хоть голову рубите, а я не… — Опять он говорил на высокой ноте, а тут будто оборвал сам себя, тихо сказал: — У меня все.
Заключал обсуждение Шатунов: