— А что? — отозвался Саша Паладин. — Быть может, в каком-нибудь другом измерении, в неведомом царстве-государстве я и был бы в самом деле рыцарем. — От этой мысли его безбровое, похожее на смятый хлебный мякиш лицо даже засветилось.
— Ничего! Твое происхождение от Афины Паллады не менее почетно, — заржал Лева.
— Все может быть… — сказал мистически настроенный Шукуров. — К тому же и Афина была воительницей.
— Я разве спорю? — ответил за Скокова Тимашев, доставая из широкого кармана нетолстую книжку. — А книжка замечательная. Я уже ее третий день с собой таскаю. Называется «Повесть о Горе-Злочастии». Семнадцатый век. Вполне подходящий материал для размышлений о метафизике русской культуры. Могу прочесть.
И, не дожидаясь ответа, он открыл книжку:
— Всего только начало на пробу. Да и его достаточно.
Человеческое сердце несмысленно и неуимчиво:
Не слабо? В начале не слово было, не дело, как мучился там некий Фауст. В начале был стакан вина. В чем был первородный грех? Не в том, что сорвали плод с древа познания и стали как боги, до этого мы не дошли, нет. А в том, что сорвали плод с древа виноградного и нажрались до поросячьего визгу. Так и осталось: не к духу стремимся, а с собой боремся, как бы не
— Зато Запад никогда Бога не знал, — вступился Шукуров.
— Ты что, одурел? — хлопнул его по плечу Саша Паладин. — Митя Карамазов Бога знал, а вот Гамлет нет! Так, что ли?
Но тут вмешался Лева, допивший уже вторую кружку и почувствовавший себя в силах говорить:
— Все это чушь, что говорил Тимашев. Россия не стремилась к Богу, но он в ней пребывает, поскольку в ней нет гордости. Она никогда не рвалась к личностному осуществлению. Был, конечно, эпизод — прошлый век, всякие там «профессорские культуры». Ну об них нам Тимашев понаписал. Хорошо написал, разве я что? Но Россия давно поняла, что жизнь есть калейдоскоп, и перетряхивать его человеку не дано. Была Остоженка, стала Метростроевская, как эта улица будет называться через сто лет, никто не угадает. Да каждый из нас по собственному опыту это знает. Была одна женщина, потом другая, потом третья. Мы, что ли, выбираем? Жизнь за нас выбирает, вот и меняется узор. Скажем, был Чухлов говном, а теперь Чухлов над нами начальник… — пытался Лева донести до всех и до самого себя пришедшую ему вчера в голову идею.
— Ну, наконец валаамова ослица заговорила. Оклемался? — спросил ласковым голосом Саша Паладин.
— Оклемался, — радостно отозвался на сочувствие Лева.
— Тогда должен понимать, что Клим Чухлов остался говном, — усмехнулся Саша.
— Мне все же непонятно, — свысока и иронически бросил Тимашев, — какой философский смысл Левка вкладывает в идею калейдоскопа. — и отхлебнул пива. А Лева подумал, что Тимашев так высокомерен к нему, потому что хочет самоутвердиться за его счет, списывая его как пьяницу из «серьезных» собеседников. И озлился.
— Жизнь — это калейдоскоп, — угрюмо повторил он. — Я пока не могу пояснить точнее. Представь себе только, как меняются узоры в истории, раз не видишь вокруг себя.
— Эй, — перебила их вдруг всех Оля, — а как это Горе-Злочастье выглядит? — Видно, все время разговора она думала о заглавии.
— Боишься? — ухмыльнулся Лева. — Правильно. Женщине нужно бояться.
Тимашев не отреагировал на его выходку, он листал книгу, а затем сказал:
— Странно, но никак. Поразительно мудро: оно принимает разные обличья, но является к молодцу, попробовавшему жизни кабацкой.
— Он все время на нас намекает, — сказал Скоков о Тимашеве.
Рядом раздался взрыв смеха. Смеялись плейбои.
— Ну и нормально, — говорил один. — Засадил я еще один стакан и обращаюсь к фраеру: «А теперь, сударь, после двух стаканов даю вам форы пять очков и все равно берусь у вас выиграть».
Лева отмахнулся и от них, и от Скокова:
— Тимашев, ты почему мне не отвечаешь?