…Выйдя из хлева, Вова вдохнул полной грудью не по-осеннему нагретый свежий воздух и проследил ленивым взглядом полет прозрачной паутинки, парящей в воздухе, затем его взгляд угодил в поток солнечных лучей, и Вова закрыл глаза. Тут он услышал страшный и нестерпимо громкий женский крик. Когда открыл глаза, крик оборвался. Прошло лишь несколько мгновений тишины, и крик раздался вновь — на этот раз жалобный и не очень громкий. И этот крик, ослабев, стих, будто угас. Вове стало одиноко, и он пошел к себе. Женщина снова закричала, и уже можно было различить слова: «Жжет, жжет!..»
Вова заперся в своей избе. Сидел у окна, грустил и смотрел на дорогу. Долго смотрел, даже заскучал. Потом увидел Саню. Путаясь в ногах, она бежала по дороге с сумочкой в руке. Вдруг встала как вкопанная, будто бы силясь что-то вспомнить. Посмотрела на сумочку, бросила ее на дорогу, дальше побежала и скоро скрылась из виду.
Выждав немного, Вова пошел к Панюкову. Тот стоял в углу за печкой перед рукомойником и внимательно разглядывал себя в зеркале. Не обернувшись на Вовины шаги, сказал с досадой: «Надо же, забыл побриться, а кожа как наждак».
«Да пустяки», — попытался успокоить его Вова.
«Кому-то все пустяки», — ответил Панюков с ненавистью, и Вова счел за лучшее уйти и, может быть, опять заняться теплицей. Напоследок посоветовал: «Ты сразу-то не брейся, подожди. Руки вон как дрожат, еще порежешься».
Когда руки наконец перестали дрожать, Панюков развинтил бритвенный станок. Лезвие в нем покрылось толстой, грязноватой мыльной коркой, и его давно пора было менять. На обычном месте в подвесном шкафчике возле рукомойника лезвий не оказалось. Панюков пошарил по полу под шкафчиком, под рукомойником — лезвий не было нигде. Поискал на печке, потом и на столе, заглянул попеременно за все четыре занавески — лезвий не нашлось ни на одном из подоконников.
«Куда же я их дел? Куда я дел их?» — бубнил, как заведенный, Панюков, уже отлично понимая, что никуда их деть не мог и точно видел их еще утром, когда умывался перед поездкой в Селихново… И Вова взять лезвия не мог, ведь у него — свои, и Саня не могла: зачем ей и когда б она смогла? Когда он, приходя в себя, смотрел не на нее, а в потолок? Ну разве что тогда; только зачем? Зачем ей лезвия?..
Страх сдавил голову и грудь, холодною волной захлестнул ноги, и ноги стали тряпками. Вцепившись в подоконник, Панюков осел на пол. Сидел, выпучив глаза и изо всех сил убеждая себя: «Нет, нет, такого быть не может. Не может быть такого!..» Потом немного отупел, стал убеждать себя, что с пола встать — сумеет. Встал. Сказал себе, что надо бы не психовать и все сделать с умом, то есть отправиться в Селихново. И не словами убеждать себя — глазами убедиться: с ней ничего плохого не случилось… Получится — поговорить и убедить ее, что ничего плохого не случилось.
Панюков пошел на остановку. Он начисто забыл расписание автобуса, которое всегда знал наизусть. Взбираясь на шоссе по насыпи, он успокаивал себя: если автобус не придет, можно легко поймать попутку… Ждал. Уже настали сумерки, а никакой автобус все не приходил. И ни одной машины не проехало ни в одну сторону шоссе, лишь ветер ныл.
Панюков решил вернуться. Стыдясь немного этого решения, он оправдывал себя так: если все время психовать и думать, что плохое может произойти, оно и впрямь случится, а если быть спокойным и не верить ни во что плохое, то ничего плохого не произойдет.
Спать лег бесстрашно, даже свет в доме погасил и спал без снов. Утром страх вернулся, но не такой сильный, как прежде. Под вечер приехал почтальон Гудалов на велосипеде. Привез счета на электричество и отдал Панюкову письмо в конверте, без какой-либо надписи на нем.
«Что это?» — спросил со страхом Панюков.
«Почем мне знать? — сказал Гудалов. — Велели передать лично в твои руки».
Панюков не посмел спросить, кто велел, и Гудалов уехал. Панюков вскрыл конверт. Коротенькое, в треть листа школьной тетрадки, письмо было написано простым карандашом и незнакомым Панюкову крупным почерком:
«Саня сама писать тебе не может и просила передать, что видеть тебя больше не желает никогда. Мякин».
Панюков не сразу догадался: так зовут ветеринара.
Заглянул в теплицу, спросил у Вовы: «Ты не видел мои лезвия?»
«Конечно, видел, — отозвался Вова. — Мои кончились, я ведь их меняю чаще, чем ты. Ну, я и взял одно… Забыл положить пачку назад, ты извини».
Панюков вдруг заорал: «Ты почему берешь без спроса? Я у тебя беру без спроса? Нет, ты скажи, я у тебя хоть что беру без спроса?»
«Ну, извини еще раз, — ответил удивленно Вова. — Только орать не надо».
Гера проснулся поздно, когда солнце, обойдя дом понизу, завернуло за угол, подкралось к окну над его кроватью, взмыло вверх и, хлынув на кровать, опалило закрытые веки. Гера с досадой повернулся на другой бок; солнце больше не лилось в лицо, но досада не отпускала. Гера вспомнил вчерашнюю неудачную поездку в Пытавино и, все еще не открывая глаз, жалобно охнул.