За утратившим от сырости какую бы то ни было прозрачность окном троллейбуса слезливо корчилась Тверская. Реагентное месиво пузырилось грязью под колесами спешащих машин. Мартовские лужи на тротуарах, как в небрежно рисованном мультике, выбрасывали то желтоватую «М», оброненную жизнерадостным «Макдоналдсом», то красную глыбу утренне-радостного здания мэрии, то голубую неоновую абракадабру скромных кафешек и высокомерных бутиков.
Вадим ехал на собеседование к некоему Юрию Груздеву – будущему начальнику службы безопасности «Националя» – в старый особнячок, затерявшийся в многочисленных кривобоких переулках самого центра столицы. Он не знал, радоваться ему или грустить. Ухватившись за поручень, он прижался щекой к холодному металлу и тоскливо-рассеянно наблюдал через мокрое стекло агонию московского утра. Он пытался утешить самого себя.
«Как странно… Почему меня так встревожили эти мистические совпадения? Почему вчера опять прозвучало имя моего отца при таких странных обстоятельствах?
Сначала – «Отель N…», с которым связаны неведомые пророчества… Отец до конца жизни верил, что «написал» мою судьбу, мою «последнюю главу». Потом вдруг – звонок в дверь, и опять звучит его имя! Этот жуткий визит следователя, который сначала хочет видеть умершего, а потом говорит: «Это вы его убили!» И не кому-нибудь, а человеку, заменившему мне его во всем.
А может, действительно, нельзя бороться с предопределенностью? Может, плюнуть сейчас через левое плечо, повернуть в обратную сторону и сидеть дома? Но где гарантия, что таким образом я уберегусь от бед, что они не подкрадутся ко мне совсем с другой стороны и не нанесут сокрушительный удар? Хорош же я буду, если побегу от судьбы! Сам ведь сказал: с судьбой не борются, и от нее не бегают, потому что она пишется не нами. Но приходится каждый день, каждый час, каждую минуту выбирать одну из двух дорог – ту, которая узкая, а не соблазнительно широкая. По большому счету, это и есть выбор между Богом и смертью. И пока ты на узкой дороге, никто никогда не напишет твою последнюю главу…»Вадим сам не заметил, что давно уже вышел из троллейбуса и, зачерпывая ботинками талое месиво, добрел до самого конца кривого переулка, утыканного припаркованными авто. Он остановился возле желтого двухэтажного здания перед черной железной дверью, покрытой, словно сыпью, кнопками домофонов, поискал глазами нужную табличку и, глубоко вздохнув, надавил пуговку звонка. «Все будет хорошо… А пока мне просто… нужна работа. Любая… Видит ли меня сейчас мой отец?»
Глава 2
– Григорьев! Боря! Боря! Ребенка задавили!
Говорят, что человек осознанно помнит свою жизнь, начиная с пяти лет. Но эти ранние воспоминания – лишь фрагменты, вспышки, осколки. Сладковатый запах резины новых галош, лицо матери, протяжная, берущая за душу песня, железистый привкус крови на языке, чья-то липкая, горячая, большая ладонь, соседская девочка с белым бантом, гигантская, сахарная сосулька за окном, страх перед дворовым псом, стыд за проигранный спор, гордость за прыжок с крыши, восторг от синего стеклянного шарика, выменянного на огромный шпингалет от оконной рамы…
Отец Вадима Григорьева был исключением из правил. Он помнил и осознавал всю свою жизнь с самого раннего детства. Его воспоминания изобиловали таким количеством подробностей, деталей, ярких, живых образов, что собственное детство казалось ему увиденной вчера кинокартиной или только что прочитанным романом.
Его жизнь началась с этого истошного женского крика на переполненном перроне в Ташкенте, куда двухлетний Боря Григорьев был эвакуирован вместе с детским домом в начале войны: «Григорьев! Боря! Боря! Ребенка задавили!..»
Он бежал, ухватившись за чье-то пальто, стараясь не потерять из виду воспитателя и нянечку. Огромные чемоданы, пестрые тюки с поклажей, тележки, красные туфли, черные, ободранные башмаки, блестящие сапоги с вздутыми ушами галифе над ними – все смешалось в едином невообразимом водовороте.