Доброгнева неслышно поплыла из покоя. По-весеннему мягкие, засинели сумерки за окнами. Иногда слышен был хруст льдинок под ногами челяди во дворе — к вечеру ещё подмораживало. Превозмогая слабость и боль в низу живота, Олена поднялась, подошла, переваливаясь, к окну. Как хорошо-то на воле! Будто давным-давно ничего этого не видала: островерхие крыши теремов, и истончившийся месяц над Воробьёвыми горами, и как липы выросли с прошлого года, достают уже до верхних горниц, ветками о переплёты оконные постукивают. Сдвинуть бы волоковые тяжёлые рамы, глотнуть воздуху апрельского, да страшно грудь застудить. Устала княгиня. Седьмой раз родила. Чувствовала, как раздались её чресла и чрево стало словно разрытая яма. Не чаяла доносить — столько бед свалилось в последнее время. Младенец так бился, так вспухал, то в одном боку, то в другом коленками лягался, будто негодовал, что мать в больших печалях, не рада ему и не ждёт. Перед тем как разрешиться ей от бремени, младшего, Данилушку, похоронили, а за четыре месяца до того в Орде деверя Юрия Даниловича зарезал Дмитрий Тверской[2]. Ровно скотину какую — кинулся с ножом и воткнул под лопатку. Суров и дик нравом Дмитрий, недаром прозвали его Грозные Очи. Глядит из-под лохматых бровей, как тать лесной. Теперь ни в Твери, ни в Москве, ни в Новгороде, ни во Владимире нету великого князя... Кому им быть?.. Знала Олена, чего супруг её хочет. После смерти деверя обо всём переговорили. Страшно. Но Иван Данилович не отступится[3]. Нечего и пытаться его переубедить. Непрост муж, мыслей своих потайных даже ей не сказывает. Что задумал, ей известно, а вот как добьётся, что делать будет, таит... Прежде всего, не миновать в Орду ехать, сорому имать. Уж не раз заговаривал, что завещание писать хочет. Так у князей заведено: едешь к хану — готовь завещание на всякий случай. Целый век так ведётся. И будет ли конец когда? Тоска сердце жмёт, сосёт по-змеиному. Ни воли, ни чести нет княжить на своей земле. Где-то там за лесами затаилась Тверь, супротивница обиженная, во всех бедах своих Даниловичей винит. А князья её сами бесчинствуют. Золовку вон отравили[4]. Такая славная была жена у Юрия, татарка крещёная Кончака, Царствие ей Небесное! В телогрее всё ходила из камки адамашковой, мелкотравчатой. Шутница была: дай-ка чего-то солёненькое в ухо капну! И такое заедренит, стыд берёт и смех. Бес в тебе, Агашка, скажет в ответ Олена, пра, бес! Кончакой она была в Орде, а в Москве Агафьей звалась. Хорошо гостилось у деверя во Владимире, городе приветливом. И Агафья приветлива да весела была неизменно. Бывало, захохочет по-зубастому: мол, притча это и обман! Зубов у неё имелось страшное множество. Как у щуки, штук четыреста — шутил Юрий Данилович, мол, заболит какой, не найдёшь. А как убили Юрия Даниловича да отравили в тверском плену весёлую Кончаку, Олена с мужем из Переславля в Москву насовсем перебрались, зажили, как сироты, на семи ветрах. Один Пётр-митрополит друг и благодетель[5], а князи вокруг, аки волки, зубами скрыщут... Господи, избави душу мою от сети вражьей, как птицу от силка, как серну от тенёта!..
Окинуло слабостью — рано встала, потом холодом облекло, по ногам хлынуло, сорочица кровью липкой намокла. Олена по стенке с темнотой в глазах добралась до постели, не упала — рухнула. Иванушка, увёрнутый, как личинка, ровно сопел в зыбке, не возился. За дверью раздался топот детских ног, зажимаемый смех. Поскреблись:
— Маманя, пусти младенчика посмотреть, очень хочется! — Это Маша старшая с братом Сёмкой прибежали.
Отозвалась через силу:
— Мочи мне нет! Позовите Доброгневу.
Несмотря что грузна, повитуха прибежала скорой ногой:
— Что, матушка? Никак, ты вставала?
— Кровь печнями идёт из меня.
— А на Этот случай и отвар сготовлен, на-ко вот травки, пастушьей сумки. Через малое времечко всё закончится!
Опытная была повитуха.
Проснувшееся от суеты дитя чихнуло, чмокнуло воздух и зарыдало басом.
...Стоял на дворе 1326 год от Рождества Христова, и много событий, больших и малых, свершилось
А в Сарае, столице Орды,