Конечно, был Иван малость испуган, но крепился, потому что различал в толпе улыбающуюся сквозь слёзы маменьку, а рядом с ней Андрея, который от зависти даже рот раскрыл — смотрит не отрываясь. Да, уж теперь он Ивану неровня! Куда ему до Ивана!.. А вот и Сёмка-змей досадует на Иваново счастье. А то уж он, мол,
Семён снисходительно поглядывал на братишку с высокого седла, красовался на своём иссиня-вороном коне, глубоко всунув в серебряные стремена обутые в зелёные расшитые сапоги ноги, небрежно накинув на плечи отороченную бобрами парчовую шубу и поигрывая поводом изукрашенной каменьями уздечки. И конь был хорош, и всадник под стать ему. Какой же Иванушка маленький, толстенький! Кожушок долгополый расстегнут, без шапки. Никто не доглядывает за ним, непокрытую рыжую голову треплет ветер, засыпает редким снежком колючим. А Ивашка всё норовит кушак — подарок маменькин — выставить на поглядение. Застынет, гляди, как есть застудится. Что же няньки-мамки-то думают?..
Острейшее лезвие харалужного меча[28] блеснуло на замахе солнечно, струисто. Тысяцкий Протасий Вельяминов схватил Ваньку за мягкие пряди, отсёк их мечом, подал великой княгине. У маменьки слёзы бегут, на шубку тёмно-маковую, куницей подбитую, падают, маменька не замечает, берёт пряди Ивашкины, целует, на груди прячет.
Доброгнева заахала, сунулась было Ивашку обнять, но тысяцкий строго отстранил её вложенным в ножны мечом.
— Кончено. Никаких отныне нянек, девок, кормилиц. Будет княжич на попечении дядьки, воина бывалого, мужа зело умудрённого. А меч этот, Ванюша, нарочно для тебя наши кузнецы отковали. Невелик, но о-о-остер! Теперь твой он навсегда, забирай!
— Ивана Михайловича, что ль, поставили доглядывать? A-а? Его ли? — допытывалась Доброгнева.
— Отстань, назола! — внятно сказал сердитый Протасий. — Копошишься тут!
Меч хоть и невелик, детский, но княжичу пока всё равно ещё не по силам. Иван ухватился обеими руками за его рукоять, поволок за собой, чертя тупым концом ножен борозду на слякотном затоптанном снегу.
Подвели комоницу — кобылу породистую в белой, расшитой узорами попоне, при седле, со стременами, с наборной уздечкой.
По знаку великого князя Ивана Даниловича конюший и тысяцкий подсадили Ивана на широкую спину кобылы, та покосилась агатовым глазом, но даже ногами не переступила — семь лет ей, самый возраст: отросли полностью хвост и грива, резва комоница, могуча, учена. Ни вскидывать, ни строптивиться не станет.
— И скок теперь твой! — сказал отец.
— Вправду мой? — звонко переспросил Иван, и все заулыбались ещё веселее.
Татарский баскак не остался в стороне:
— Примы, батыр, лук разрывчатый со стрелами перёными.
Не переставая ревели воинские трубы, трещали бубны.
Колыхнулась толпа, запрудившая площадь, всем хотелось получше рассмотреть
Протасий взял комоницу под уздцы. Толпа расступилась. Иван осторожно принял поводья на себя. Кобыла дёрнулась под ним. Батюшки, она живая? Бока крутые, тёплые. Ой, как высоко я сижу! И как мне страшно! Как зыбко! Качает она меня, качает!..
Лица сестёр, отца и матери, княжих мужей и отроков поплыли перед ним, отдаляясь всё более, а комоница, плавно перебирая ногами, двигалась быстрее и быстрее да всё выше, выше. Уж и люди остались внизу, и крыши теремов, и кресты церковные, а облака совсем рядом...
— Ай-ай! — кричал Иван, вцепившись
Но его как бы не слышали и не беспокоились, смеялись там, внизу, показывали на него пальцами. Вдруг рванул ветер, сорвал с головы маменьки белый шёлковый плат и понёс его промеж облаков мимо Ивана. Он хотел уцепить плат, наклонился, упустив поводья, и стремглав полетел в воздушную бездну...
— Эй, малый, ты что? Пошто кричишь так? Иль сбредил чего? — Густой голос отца рокотал успокоительно у самого уха.
Иван открыл глаза:
— Мне снилось, я лечу...
— Это ты растёшь, голубчик... Сморился, задремал, — Рука отца ласково и крепко гладила его голову. — Устал верхами-то? А в кибитке укачивает, как в люльке.
— Ничего я не устал, — оспорил Иван. — Уж и заснуть нельзя чуть-чуть.