Он не докончил. Приглушенный говор в толпе рабочих, собравшейся перед столовой, внезапно утих. Появилась первая партия поляков.
Их было около двадцати; впереди и сзади колонны шагали эсэсовцы с автоматами. С каждой стороны тоже шел эсэсовец с револьвером на боку и толстой кожаной плеткой, свисавшей с петли вокруг запястья.
Поляки шли молча, и так же молча смотрели на них немецкие рабочие. Пленные, в большинстве своем крупные, широкие в костях крестьяне, были все, как один, обриты наголо, у многих кожа на голове шелушилась и была покрыта болячками. Они не смотрели ни вперед, ни в небо, ни друг на друга — только себе под ноги. Лица у них были давно не мытые, изжелта-бледные, изможденные, на шее отчетливо проступали жилы. Они с трудом волочили одеревеневшие ноги, потому что пять дней их не выпускали из вагонов для скота. Одни шли босиком, другие — в рваных опорках, у некоторых ступни были обмотаны тряпьем. Одежда их состояла из рубашки и штанов, на груди была нашита желтая буква «П» — знак принадлежности к низшей расе. Поравнявшись с толпой, никто из них не поднял глаз, не повернул головы, не переглянулся с соседом. Все упорно смотрели в землю и молча шли вперед.
Даже не зная никаких подробностей, нетрудно было догадаться, почему эти пленные плелись, не глядя по сторонам. Вилли сразу понял все. Эти сгорбленные, безмолвные, еле двигающиеся фигуры говорили о вопиющей правде: о том, что после трехлетнего плена у одних душа была опустошена, выжжена страданиями — они не сознавали, где они, да, впрочем, им было все равно и поэтому, как все забитые люди, они не поднимали опущенных глаз; других же тяжкое рабство только закалило — они точно знали, где находятся, и в их сердцах трепетала такая ненависть, которой не выразить в словах, — эти тоже глядели в землю, боясь, как бы глаза их не выдали.
Но не успели пройти мимо первые ряды пленных, как Вилли отвел от них взгляд и стал смотреть на своих соотечественников. Какие мысли проносятся сейчас в их мозгу? На этих надменных лицах ясно написаны презрение и насмешка. Ему уже было знакомо выражение этих лиц, они как бы заявляли: «Я немец, а не поляк» — и самодовольно ухмылялись. А что же другие — люди с застывшими лицами и ничего не выражавшими глазами? Что прячется за этими глазами — жалость или просто равнодушие? Быть может, среди них есть и такие, которые стиснули зубы, которые так же, как и он, считают бесчеловечной подлостью изнурять людей голодом, как этих поляков, и гнать их на работу под дулом револьвера, точно рабов.
На электростанции завыл гудок, призывая всех — и немцев и поляков — спешить к станкам. Вилли вздрогнул, как от удара. Он почувствовал, что у него начинают трястись руки, и торопливо пошел вперед. «У эсэсовцев есть плетки», — подумал он.
«Скорей, скорей, — выл гудок, — машины вас ждут!»
Почти все пленные были назначены на завод, но в этот день после обеденного перерыва в кузнечный цех направили лишь несколько человек. Их поставили на черную работу, — так приказал директор Кольберг, предварительно посоветовавшись с арбейтсфронтфюрером Баумером. Машинное оборудование кузнечного цеха было одним из самых ценных на заводе, поэтому Кольберг счел необходимым тщательно проверить всех поляков, назначенных в этот важнейший цех. И хотя в других заводских помещениях на каждые десять пленных полагался один эсэсовец, в кузнечном цехе к тридцати полякам было приставлено пять: трое эсэсовцев с револьверами и ременными плетками внизу и двое с карабинами вверху, на галерейке.
Один из пленных был назначен в подручные Вилли. На это Вилли и надеялся. Возвращаясь из столовой в цех, он придумал некий план, и когда увидел, что старший мастер Гарт-виг ведет к нему пленного, сердце его взволнованно забилось. Он решил хотя бы одному пленному сказать слова, которые, по его убеждению, поймет всякий. Это так просто. Надо только сказать ему: «Брат!», а потом: «Слушай, друг, мне больно за тебя. Я понимаю, как тебе тяжко. Я сочувствую тебе». Вилли знал, что, пока он не скажет этих слов какому-нибудь поляку, а тот, возможно, передаст их другим, ему не найти покоя. Если бы ему пришло в голову задать себе вопрос, почему такая мелочь вдруг приобрела для него столь важное значение, он не смог бы ответить. Он просто ощущал жгучую потребность отмежеваться от окружавшей его гнили — от эсэсовцев на галерейке, от Руфке и Хойзелера и всех тех, которые глядели на поляков с откровенным презрением.