Да, Ганс знал, отчего она все время выглядела такой скорбной. Он никогда не говорил с ней о своей деятельности на службе этой новой власти, просто побаивался. Даже если то, что он делал, было тысячу раз правильно, он знал, что этим он причинит ей боль. И всегда, всегда ему будет больно, если придется заставить ее страдать. Он был так крепко душевно связан с ней, что иногда сам пугался, как сильно смог от нее отдалиться. Часто ему казалось, что это постепенное отдаление произошло совсем незаметно… А потом он решил, что на него снизошло внезапное озарение и оторвало его от матери, мощно и неумолимо, словно каким-то чудом. Но сегодня дело обстояло именно так: он был ужасно далек от нее. Эти люди, с которыми он теперь часто встречался и чьи речи были ему знакомы… Мать наверняка пришла бы в ужас, если б увидела эти лица и эти мундиры. Никто из них, пожалуй, ни разу в жизни не молился… Часто, даже очень часто, стоило ему заглянуть в мрачную глубину их глаз, его начинали одолевать сомнение и отвращение. А потом дурманила и пьянила мысль о том, что все, все они исполняли жесткую волю государства, целью которого была свобода Германии. И освободить страну можно было лишь путем некоторой жестокости: ибо скромностью и деликатными манерами не распутать этот грязный клубок европейской политики. Нет-нет, он на правильном пути… Просто Богу придется проявить свое милосердие к народу, который задыхался от нужды и теперь, закрыв глаза на все и подавив все страхи, выхватит из ножен меч и станет рубить сплеча вражескую нечисть. Бог поймет, даже если в сутолоке раздавят какой-то цветочек. Ах, все было так ясно…
Только печальные глаза матери не давали ему покоя; он мог приносить ей сколько угодно подарков, быть с ней милым, терпеливым и приветливым. Но ни разу, ни разу он не увидел в ее глазах той радости, которую знал по прежним временам. Новое время растоптало ее, а ведь он тоже шагал в этих колоннах, которые решительно маршировали, устремив взгляды вперед и не замечая всех этих печалящихся…
Вдруг его кто-то толкнул в плечо, он испуганно обернулся: мимо шли две девушки в ярко-красных майках и несли лодку; та, что шла последней, миловидная и темноволосая, с дружелюбной улыбкой попросила прощения. Он машинально кивнул и рассеянно поглядел ей вслед, заметив волнующую легкость ее походки; она еще раз обернулась, изящно выгнув стройную шейку, и, когда она, смеясь, кивнула ему, он увидел яркие губы и белоснежные зубки. Ганс почувствовал подступающую к горлу горечь. Холод вполз в его душу, горько и тяжко заклокотало внутри от острого чувства одиночества… От матери он так отдалился, что уже не видел пути назад. А с теми, другими, он тоже чувствовал себя одиноким, глубоких человеческих отношений с ними не будет никогда, его связывала с ними только идеология. И все ее представители и прихлебатели были так ужасно далеки от него, с ними едва можно было говорить даже о политике. Его передернуло от отвращения. Они были безвкусные, как вчерашний суп, а эта чувственная игра мошек-однодневок, эти розовые губки и хорошенькие глазки, равно как и колышущиеся бедра, все это его отталкивало. У него было такое чувство, словно его заставляют влезть рукой в липкое повидло.
Вероятно, ему на роду было написано в одиночестве подниматься к вершинам…
Ганс вцепился пальцами в решетку, раздираемый душевными муками. Ему казалось, что в груди его в прямом смысле слова лежал камень, так тяжело и холодно было на сердце, а в горле скопилась душившая его горечь. Нет-нет, он не мог утверждать, что пошел по ложному пути, но вся радость в нем умерла; он еще испытывал жгучее желание качаться на гребне волн власти, но радости от этого не ощущал; острый и гнусный вкус на языке, режущий в горле, видимо, растекся по всему телу, отравляя мозг и сердце. Он взялся за велосипед и хотел медленно продолжить путь, но слегка качнулся, почувствовав страшную дурноту — и физическую, и душевную, его охватило чувство полнейшего бессилия. Острая, сверлящая боль рвала мозг словно тысячью зубов. Он чуть не упал…
Но тут Ганс вдруг услышал знакомый голос, и перед ним появился Йозеф. Его серые глаза за стеклами очков округлились от испуга. Он схватил Ганса за плечо и отвел в сторону.
— Боже мой, у тебя такой вид… Ты не заболел?
Йозеф поставил велосипед сбоку от дорожки и взял Ганса за руки. Лицо Ганса, бледное и искаженное болью, нервно подергивалось, выдавая душевную муку; высокий парень растерянно стоял перед низкорослым добродушным другом своего брата, а ведь втайне он всегда его немного презирал. Хриплым, как бы чужим голосом Ганс ответил: