— Наши тут, — скоро вернулся Охватов за Пушкаревым и Урусовым. Все трое, оживленные, приободрившиеся, побежали к хате, радуясь запаху бензина, который исходил от машин и казался родным, преданным навеки.
— Стой, стрелять буду! — кричал часовой на Глушкова и, когда подбежали еще трое, выстрелил — пуля задела срез соломенной крыши; на выстрел из хаты выскочили двое в меховых безрукавках и шапках, с пистолетами в руках. Им, вероятно, уже не раз приходилось отбиваться от ночных гостей, поэтому они без крика, но неукоснительно потребовали:
— Проходи мимо. И быстро притом. Быстро!
— У нас товарищ совсем замерз, — пытался разжалобить командиров Охватов, но его и слушать не стали, все повторяя одно и то же:
— Быстро, быстро!
Проходя мимо часового и тех, что были в безрукавных шубейках, Глушков приостановился и, чуть не плача, сказал:
— Ваше счастье, что у меня ничего нет под рукой, а то я бы растянул вас…
Глушков вдруг начал дико материться и полез прямо на штык часового. Пушкарев и Охватов едва оттянули его.
— Вот же дьявол, скажи, как озверел! — удивился Урусов и подталкивал Глушкова в спину. В суматохе сбили с него фуражку.
— Ну ладно, ладно! — как ребенок, всхлипывал Глушков, задавленный обидой. — Всех ненавижу! Всех!
Охватов нашел откатившуюся под колесо автомашины и уже припорошенную снегом фуражку, заботливо отряхнул ее, очистил от снега и подал Глушкову. Когда бойцы уходили от хаты, один из тех, что были в шубейках, возмущенно кричал на часового:
— Сколько раз говорить, чтобы ты на выстрел не допускал к хате? Сколько, я спрашиваю?
Бойцы вышли на занесенную дорогу и остановились, не зная, куда идти и что делать. После стычки у хаты никто уже не испытывал более ни холода, ни усталости. Только Глушкова трясло в нервном ознобе, и Охватов, всегда считавший его грубым и деревянным, вдруг почувствовал к нему братскую нежность. Охватов понимал и его злость, и слезы, и обиду, потому что все это остро переживал сам. Урусов, старший из четырех, по–бабьи сердобольно жалел своих товарищей и правильно думал о том, что у раненого не только перебита нога или рука, а подстрелена сама душа. Раны на молодом теле быстро затягиваются, конечно, еще заболят и они, заноют, но только потом, с годами, а вот душа человеческая — ей теперь нужны забота, тепло, ласка, иначе она всю жизнь неуемно будет кровоточить при самой малой царапине…
От хаты на дорогу прибежал боец в ватнике и ватных брюках, с маленьким ведерком в руке, негромко, крадучись закричал:
— Что ж вы, хлопцы, партизаните? Так и пулю схлопотать недолго. Штаб тут, и немалый, а вы прете. Вот здесь, вот как стоишь, — боец толкнул локтем Урусова, стоящего справа от него, — шагов сто не будет — хата горелая, лезьте в нее, костер запалите в затишке. А это бензинчику — на растопку. Потом утром посудину, сволочи, принесите.
В радости даже поблагодарить забыли, заторопились к невидимой хате, забыв и о ветре, и о снеге, который все несло и все крутило лихой каруселью. Охватов шел первым, уже насчитал более двухсот шагов — и оробел: не туда идут. А насуленный костер решительно отнял силы.
«Сбились мы», — хотел уж остановиться и крикнуть Охватов, как вдруг за космами снега увидел печь с высокой трубой и услышал скрии железа откуда–то сверху.
Хаты, как таковой, не было; пожар оставил от нее плечистую русскую печь со скрипучим обрывком железа на трубе да низкие обломки глинобитных стен. Возле угла стоял обгоревший воротный столб, и Охватов, наскочив на него, испугался: будто человек перед ним во всем черном. Внутри стен некуда было ступить: внавалку, почти один на другом лежали бойцы, плотно усыпанные снегом. Кто–то из пришедших все–таки сунулся было внутрь, но с земли зарычали, заматерились, а на пороге заревел блажным голосом неосторожно разбуженный:
— Ногу–то у меня!.. Ногу…
Глушков, тащивший ведерко, экономно окропил бензином черный воротный столб и подпалил его. Тонкое синее пламя бойко взяло столб в обхват, хищно побежало вверх и сорвалось под ветром, затрепыхалось, как палевая застиранная тряпица. При свете костра Урусов увидел, что в сгоревшей хате убереглись как–то все три деревянных подоконника, он вышиб их носками своих ботинок и приставил к горящему столбу. Сухое, когда–то крашеное дерево быстро принялось гореть. Одна из толстых деревянных подушек с лицевой стороны была глубоко иссечена, и Урусов догадался, что хозяин хаты резал на подоконнике табак. «Настыдить бы надо таба — кура ленивого, — подумал Урусов. — Куришь самосад — заведи корытце».