— Подумать только, как они обошлись с нами. Прямо вот сыпанули сверху — и наших не бывало. Ведь раненые, помочь бы… Ай–я–яй!.. Со мной в повозке ехал парень без ноги, выше колена отломило, все убивался: как–де я теперь выходить на сцену буду. Сам–то он скрипач. Я еще, дурья голова, посмеялся над ним. Говорю, руки целы, наскрипишься досыта. Да и он рассмеялся вроде. А сам все пальцами шевелит, шевелит… Ты чтой — то замолк?
— Такое враз навалилось, что и о чем говорить, не знаешь. Сон какой–то, черт побери… А я думал, оглохну совсем. В уши–то будто свинца кто налил. Сейчас хорошо.
— Немец тебя подшиб — немец же и вылечил. А у меня, парень, было так–то, — опять повеселев, бодро начал рассказывать Клепиков, не замедляя шага и не переставая оглядываться. — Было, говорю. Сопляк еще был. Батя взял да купил козловые сапоги на высоком подборе. Я напялил их, голенища завернул, а из–за голенища уголки портянки выставил. Все честь по чести. Фуражку набекрень — и на ту сторону, на вечерку. А сам же сопляк.
Иду по реке–то, значит, и иду, а на берегу хвать меня в кружок зареченские. Народец — я те дам. Один встал передо мной вот так–то и запел:
Ухажер, ухажер, Козловые сапожки.
Не тебя ли, ухажер, Обвалили кошки?
Я не стерпел да тык ему в зубы. Он мне. Я ему. А потом, парень, мне кто–то из них как поднес оплеуху — я и с копыт долой. Обратно по реке бегу и ничего, скажи, не слышу. Глухой как камень. Оглох. Оглохнешь, будто выстрелили в ухо–то. Дня три ходил глухой как тетеря. А тут батя и угляди: сапог–то новый порватый. В драке мне располосовали голенищо едва не до задника. Батя на меня с сапогом–то, я от него. Он за мной — я во двор. Я вокруг колодца, и он вокруг. Я через прясло да в огород, и он через прясло. Летим по огороду, два дурака, старой да малой. Из соседних дворов бабы глядят, собаки опять же лают… Прямо вот лают, и все. Пока бегали, ухо–то у меня отпустило. Будто промыло, скажи. И у тебя, должно, так. Пробежался ты, раскипятил кровь, и отошло. Кровь, ее только разогрей… Мы куда теперь?
— Я в полк.
— А я? У меня же рука…
— Ты реши сам. Ты ранен, вот и реши.
— И ты ранен. За ухом у тебя все в кровине.
— Я молодой, у меня как на кобеле зарастет. — Охватова все не покидало приподнято–бодрое настроение. Он чувствовал себя слабым, но совершенно здоровым, словно впервые прошелся на своих окрепших ногах после долгой болезни.
Они остановились на опушке лесочка, в мелком густом кустарнике, который уже давно никто не прокашивал, ноги по колено утопали в увядшей и мягкой, перепутанной траве.
— Глянь–ко ты, глянь.
Охватов оглянулся, куда указывал Клепиков, и острый испуг холодком прошелся по коже. Из травы на Охватова глядели мертвые глаза. Сухие, желтые былинки качались перед ними, и казалось, глаза мигали как живые и, белые от злости, ждали чего–то и грозились. Клепиков и Охватов долго не двигались с места, оглядывались, куда это их занесло. На кустах лежал опавший парашют, и это объяснило почти все. Парашютист, очевидно, прыгал ночью и, приземляясь, в темноте упал в кустарник и по неосторожности сам себя заколол своим же собственным кинжалом. В правой руке он сжимал вороненый автомат с коротким и таинственно–хищным стволом, а левая рука с чистыми розовыми ногтями была выброшена вверх над головой, и рядом с нею валялся кинжал, на котором не приметилось крови. Немец был молодой, рослый, мослакастый, и Клепиков, даже мертвого, побаивался его. Перевязывая свою руку найденным у немца бинтом, он подавленно вздыхал:
— Ох, задавят они нас. Весь–то он, окажи, излажен еще в материнском нутре солдатом. Гляди–ко ты, гляди, сапоги на ем, язвить в душу, не сапоги — железо… Прямо вот изорвут они нас на части, как волки овец.
Охватов под вздохи Клепикова обувался в немецкие сапоги — носки из шерстяной черной пряжи не взял, побрезговал, — перегрузил в свой сидор продукты, магазины, набитые патронами, вывернул автомат из окостеневших пальцев мертвого. Прикинул, как ловчее стрелять из него.
Перед тем как уйти из лесочка, Охватов кинжалом исполосовал весь парашют, и у Клепикова враз отлегло на сердце, а то он, человек хозяйственный, все заботился, куда его, это полотно, — и с собой не возьмешь, и бросить жалко. А теперь никому. Правильно сделал этот парень. «Да он вообще, по всему видать, парень смекалистый, — ласково подумал Клепиков об Охватове и вдруг почувствовал к нему какое–то родственное чувство. — Пока пойдем вместе, а там поглядим».
Низинами, перелесками шли на запад, туда, где тяжело и придавленно ворочались бои. Сзади, понуро опустив голову, брела голодная лошадь, и Клепиков все высматривал место, где бы можно покормить ее. Когда с запада докатывались особенно большие, обвальные раскаты, Клепикову вспоминалось далекое…