— Да что вы, Ольга Максимовна. Втянетесь. Это попервости нелегко. Попервости у всех жилы гудят. Данилу Брянцева, с которым мы, помните, приезжали к вам, убило. Друга моего вот ранило, и мне теперь кажется, что меня кто–то холодными руками ощупал. Всего… И черт с ним, я жить хочу и о вас хочу думать! Вот и уверен, легче вам станет.
— Ну спасибо, Малков. Ведь и в самом деле, нам же все это попервости. — Ольге понравилось самой, что она сказала новое для нее слово «попервости», и улыбнулась кроткой улыбкой, но лицо ее тут же сделалось опять озабоченным и печальным.
XI
Пасмурной наволочью заволокло небо. Рано сомкнулся сумеречный свет над деревней, за околицей и не ночь и не вечер — и сыро, и душно, и тревожно–тревожно. За лесом молотят землю тяжелые взрывы. Иногда так ухнет, что вздрогнут стекла в старых, испревших рамах, качнется тряпье, которым занавешены окна, и огонек коптилки присядет от испуга, потом загорится ярче прежнего, густым смрадным дымом обдаст лицо.
Подполковник Заварухин чувствовал себя крепко. Он каждую минуту знал, что надо делать, и потому был бодр, деятелен — в делах и заботах само собою пришло и спокойствие.
На фланги и в сторону противника ушли разведывательные группы. Взводы и роты, перелицевав мелкие немецкие позиции, зарылись в землю.
Заварухин только что пришел из батальона Афанасьева, снял у порога коробом стоявшую плащ–палатку, грязные сапоги и сел к столу. На столе горела коптилка с ружейным маслом, горячий самовар уютно мурлыкал, напоминая далекое, деревенское, вареной картошкой наносило из кухни, и было слышно, как за переборкой с треском шипит на сковороде разогретое сало. Хозяйственный ординарец Минаков, пожилой корявый боец с разноцветными глазами, неуклюже и шумно возился в тесной кухне. Задевал за стены и косяки то прикладом, то стволом карабина, надетого за спину наискось: боец страдал куриной слепотой и боялся на случай тревоги впопыхах оказаться без оружия.
— Разрешите подавать, товарищ подполковник? — выглянул с кухни Минаков.
— На двоих у тебя хватит? Комиссар должен подойти.
— Хватит и на двоих. — Расторопно накрывая стол, Минаков рассказывал Заварухину: — Обоз пришел, товарищ подполковник, я прихватил два ящика противотанковых гранат. В сенцы прибрал. Немец к утру беспременно танками двинет. Голые мы против него.
— Испугался, что ли?
— А мне чего бояться? Дитя б я был — может, и забоялся. А так что. Зазря гибнуть обидно. Хотя жизнь моя в такой массе народу что значит?
— А о смерти–то все–таки думаешь, Минаков?
— Некогда, товарищ подполковник.
— А немец к утру, говоришь, двинет?
— Беспременно.
— Танками?
— Не иначе, товарищ подполковник. Больше ему нечем нас сшевелить.
Заварухину нравилось разговаривать с Минаковым, который обо всем имел свое твердое, определенное суждение, подсказанное ему и жизненным опытом, и умением пристально вглядываться во все то, что происходит на белом свете.
— Ведь ты, Минаков, из крестьян?
— Из крестьян, товарищ подполковник.
— Уважаю, Минаков, крестьян, потому что сам крестьянский сын. Как бы тебе сказать, у крестьянина на все есть своя точка зрения. У нас принято считать, что мужик тяжкодум…
— Да ведь и верно, мужик пока в башке не почешет, слова от него не жди. Это есть.
— Знаешь, Минаков, был у нас в деревне такой Маркел Кожедел. Мудрый, скажу тебе, был старик. Грамоту знал кое–как, а чуть что — вся деревня к Кожеделу. Кожедел, бывало, выйдет к мужикам, поскребет, как ты говоришь, в своей голове и скажет: «Ничем, мужики, пособить не могу. Столько же учен, сколь вы», — «Сказал бы, Маркел, — стоят мужики на своем. — К петрову дни время, а мы косой не взмахивали. Когда же вёдро–то будет?» — «Илью–пророка надо спросить», — отшучивается, бывало, Кожедел и примется курить с мужиками, с пятого на десятое разговор перебросится. Уж все забудут, зачем пришли. Тут–то Маркел, может сам того не замечая, и скажет что надо мужикам: «Месяц в тучах народился — рога будут мокрые». И верно, Минаков, рога у месяца сравняются — тут тебе и вёдро. К вёдру–то, глядишь, мужики травы подвалят. Знай греби потом по солнышку.
От воспоминания о покосе и вёдре родным, крестьянским повеяло на Минакова, обмякли у бойца в тихой улыбке губы и на секунду блеснули глаза забытой и невозвратной радостью. Сам Минаков вдруг потерял воинскую выправку, степенным жестом огладил лицо, вздохнул:
— По два года у нас, скажи на милость, такие травы выстоялись — хлебам вровень. Думаешь, вот житуха пришла, а на сердце нет покоя. Нет — и шабаш. С хлебом, со скотиной выправились. Около домов стало обиходней. И то ли вот оттого, что сыто–то мы давно не живали, то ли еще почему, но кажется завсе, что не к добру такая справная жизнь. И часто у нас бывало: что ни разговоришко, то и о войне. Бабы соль и мыло про запас набирали. Ребятишки — только им дела — по огородам в войну играют. Мой самый малый схватит у матери гребенку и наигрывает марши, а потом залезет на бочку и кричит: «Даешь Самару!» Духом к войне мы подготовились, а все остальное прочее…