— Что ж, стало быть, ладно. Горевать нам, стало быть, не приходится. — Охватов поднялся и хотел сразу же уйти, но замешкался, надеясь, что Тонька удержит его. Ему все еще почему–то думалось, что Тонька знает всю сладкую тайну виденного им сна и этот сон навсегда сблизил их. Но Тонька опять ушла в свою тайну и вроде бы даже чему–то улыбалась — морщинки на ее невысоком красивом лбу разошлись, и Охватов неожиданно увидел, как от белой, не загоревшей под волосами кожи книзу, к бровям, сгущаясь и темнея, наплывают свежие коричневые пятна. Они, эти пятна, привлекательно старили Тоньку, и Охватов мигом вспомнил свою возмужавшую Шуру, когда она, беременная, приезжала на Шорью: у ней тоже все лицо было в коричневых подтеках, и только щеки, под самыми глазами, необычайно белели, и была она оттого для Николая немножко чужой и томительно–милой…
Так они и расстались. Охватов, возвращаясь через широкую поляну к своей хате, чувствовал себя в чем–то неправым не только перед Тонькой, но и перед своими разведчиками, перед тем солдатом, что был похоронен в одинокой степной могиле. Под влиянием Тонькиных слов тяжело думал: «И ничего тут не скажешь, и на самом деле не жалеем друг друга. Нет, не жалеем. Да и как жалеть? Как?» Вдруг пришло на память, что с той поры, когда он сам стал командовать людьми, ему ни разу не было жалко их в бою. Он просто не думал об этом, а всегда был озабочен только одним — любой ценой выполнить задание. «Правильно ли все это? — допытывался сам у себя Охватов. — Нет к человеку ни бережи, ни жалости. Но как беречь? Как жалеть? Как? Там, под Благовкой, будь я на месте Филипенко, я бы не бросил Ольгу Коровину. Но до нее ли было, когда на волоске висела вся операция, когда могли погибнуть, как в мышеловке, десятки, а может, и сотни».
Подумав о Благовке и Ольге Коровиной, Охватов невольно вспомнил атаку финских егерей под Мценском, где, не решись он, Охватов, остановить наших пулеметным огнем, все бы легли до единого под длинным финским штыком. А последняя вылазка! Разве бы вернулись разведчики со своими убитыми и ранеными товарищами, если бы Охватов испугался жертв и сразу бы дал команду на отход? Да нет, Тонька, это со стороны глядючи, всех бы пожалел да всех уберег… И все–таки из множества наших дел, из безликой солдатской массы Тонька выделила одного Рукосуева и выделила не за что–нибудь, а именно за то, что он не остался, как все, равнодушным к безвестной могилке. «Уж даже по этому можно судить, — размышлял Охватов. — что Тонька стала другим человеком и манит ее не столько храбрость людская, сколько добросердечие. Да ведь так оно и будет: кончится когда–то война, и самой первой человеческой доблестью станет душевность, доброта…»
И еще Охватов с покорным отчаянием подумал о том, что он никогда никому не дарил цветов и, видимо, не подарит, и позавидовал Рукосуеву: «Счастье–то, может быть, на том и держится? Не сделал никого счастливым — и сам несчастливый».
Подходя к своей хате, Охватов услышал стук дедова молотка, сразу же вспомнил свой сон, и ему сделалось неуютно и тоскливо, словно его в чем–то грубо обманули. Он вернулся на полянку и по ней спустился к пруду.
На той стороне, под ветлами, лежали двое, голотелые, в чем мать родила. Не успел Охватов сесть на бережок, как один из них натянул на себя кальсоны и полез в воду. Дно, видимо, было мелкое, и он долго заходил, пока наконец вода не подступила под самое горло. Плыл он тяжело и неловко, по–женски бухая ногами по воде и сильно брызгая. Когда он добрался до половины пруда, Охватов по большой плешивой голове узнал Козырева.
Выбравшись на этот берег, Козырев смахнул с конопатых плеч капли воды, обжал на ногах кальсоны и, гремя, как тонкой жестью, надувшимися у щиколоток штанинами, поднялся к Охватову.
— Я тебя сразу узнал — старческая дальнозоркость. Выбрался на воздух?
— Да вот так.
— Я посижу с тобой. Я без тебя, Коля, будто главный ориентир потерял. А ваши ходили сегодня н ничего не взяли.
— Насторожили немца — где ж взять. Менять надо тактику. А мы, как дятлы, долбим и долбим по одному месту.
— Видишь ты как, а в штабе голову ломают, почему не везет разведчикам.
— Потому и не везет.
— А что ж делать, по–твоему?
— Не знаю, Филипп Егорыч, не думал. Был у Тоньки сейчас.
— Да знаю, она болеет. Как она теперь?
— Выгнал бы я их из армии, девчонок. А то мне всех их жалко, я всех их люблю, и ненавижу, и не понимаю… Надо скорее на передовую, и некогда будет заниматься всей этой ерундой.
— Да нет, Коля, сам от себя не уйдешь. А тем девчонкам, кои с нами на фронте, мы должны земно поклониться. Да, земно. Русская женщина всегда была помощницей мужу. Ей дороги не заказаны.
Охватов впервые видел Козырева в таком сильном волнении и даже перестал узнавать его.
— Видишь ли, Коля, этот вопрос для меня имеет особую важность. У меня ведь дочь, Катя, учится в Подольске на снайпера. — Имя дочери Козырев произнес с нежным дрожанием голоса.
«Потому и защищаешь всех, — неодобрительно подумал Охватов о Козыреве, но тут же и оправдал его: — Да разве у такого отца дочь может поступать плохо?»