— Ты какой–то не такой, Коля. А? Может, прихворнул?
Охватов вернулся, притулился плечом к плечу Минакова и, облокотившись на кромку окопа, постоял молча.
— Нездоровится?
— Я, Минаков, со дня наступления не спал. Тебя вижу, говорю с тобой, а душа–то у меня спит. Будто я — это и не я.
— Ты приляг вон в нише на ящики. Я покараулю. Вздремнешь часок и — опять вперед. Днем–то что же не соснул?
— Сам комдив приезжал, всем нам дал деру: оборона, а ни запасных, ни отсечных, ни ложных позиций.
— Да, Коля, милый ты мой, полк же только–только пришел сюда!
— Мы стоим — мы и в ответе. И в самом деле, немец двинет — за что зацепимся? Те, что перед нами здесь стояли, много ли они могли сделать по мерзлоте? И мы пришли, тоже не особенно охочи до лопаты. Сколько вас пришло во взвод?
— Я пятый.
— На пятерых принесли одну лопату. А ты вот идешь в оборону, на самое, сказать, острие, и взял с собой всего три гранаты. Дальше–то тебя ведь ни одной своей души.
— Обстоимся вот. Обглядимся. Зарываться станем. Копать землю, Коленька, не в наступление ходить. Был бы харч. — Говорил Минаков раздумчиво, спокойно вздыхая, будто речь шла о запашке перелогов где–нибудь на пустошах, которые надо постепенно прибрать к рукам. — Приляг, чего уж. Я покараулю. Да и набили ему морду — не сунется. Пока. Уж мне верь. Меня, бывало, сам полковник слушался. Нет–нет да и спросит, бывало: как думаешь, Минаков?
Последние слова Минакова повлияли на Охватова решительно: он нырнул в нишу и согнулся на ящиках в три погибели, натянув на лицо воротник шинели. Хотел сказать еще, чтоб Минаков разбудил его минут через тридцать, но не успел — уснул. А у Минакова сразу стало веселее на душе, надежнее, и чужеватая полоска земли, называемая нейтральной, и болото, дышавшее сырой свежестью, тоже сделались вдруг надежными и родными.
На противоположных высотах, невидимая в ночи, таилась немецкая оборона, будто ужасающе вымерла. Только где–то далеко на правом фланге одна за другой вспыхивали блеклым букетом серийные разноцветные ракеты; южнее города, во вражеском тылу, зенитные снаряды тянули в небо огненные нити, вязали густую мережку, залавливая в нее залетевшего «кукурузника».
После огней земля совсем одевалась в неодолимый мрак, и надвигались из темноты к самой траншее живые тени. Минаков, и без того плохо видевший, плотно закрывал глаза, начинал спокойно слушать темноту и улавливал какие–то зловещие шорохи, но чувство надежности от того, что он не один, не оставляло его. Наконец он и на шорохи перестал обращать внимание. Над самым окопом со свистом крылышек пролетела какая–то птица, н Минаков уже совсем раскованно подумал: «Зверье ежели взять, поди, всю свою звериную жизнь вот так обмирает. Как я же вот, всякий птичий шорох принимает за облог. Но ему легче, зверью–то, шасть в нору — и спасен. А ты где утаишься, боец Минаков? Не на привязи, да визжишь…»
В камышах очень явственно чавкнуло, и облился испугом Минаков, сильно пнул Охватова, не разбирая, куда попадет, чтоб встал без раскачки. Охватов вскочил, спросонок не сразу определил, где он, с кем и куда надо глядеть.
— В болоте, Коленька, вот тебе истинный, кто–то есть.
— Ну есть и есть, черт с ним, — туго понимая слова Минакова, согласился Охватов и зевнул: — Сколько же я спал?
— Есть, говорю, кто–то,
— Как есть?
— Да ведь хлюпает.
— Весна, Минаков, болотина бродит, пузырится — чего всполошился?
— А и верно. Верно ведь, а? А я‑то — фу–ты, ну–ты, ноги гнуты.
— Спал я или не спал, Минаков?
— Спал, как же. Часа два небось.
— Я же наказывал через полчасика разбудить.
— Не было такого разговору.
— Тихо, говоришь, вообще–то?
— Да тихо так–то. Сидит небось немчура да пятаками синяки пользует. — Минаков усмехнулся.
— Сидит–то сидит, да ты поглядывай.
— Коля, я вот еще хотел, — голос у Минакова осип, — ты уж не возьми за труд, писульку моим домой…
Охватову нередко приходилось слышать от бойцов такие просьбы, в них всегда звучала жалоба и трудное сознание обреченности. Охватов сам когда–то пережил такое изнурительное чувство и теперь не любил его в других. «Вечно обозники раньше смерти умирают», — неприязненно подумал, но сказал по–доброму, чтобы внушить бойцу бодрость:
— Место у тебя, Минаков, безопасное. Сиди да посиживай. Не спи только. Сам знаешь, притча голову ищет. Бывай, Минаков.
— Счастливенько, — сказал Минаков и, когда Охватов пошел, потянулся за ним по траншее, как стригунок за маткой–кобылицей.
— Ты чего еще? — обернулся Охватов, уже не скрывая своего неудовольствия.
— Ты… Я… Ты говорил насчет гранат.
— Сказал — значит, принесут.
— Ну до свидания, Коля.
Охватов и не отозвался, и не остановился, зная, что в лесочке его дожидаются пулеметчики с «максимом», который давно бы следовало поставить на стык взводов. Бойцы, стоявшие друг от друга с большими прогалами, встречали взводного затаенно–сторожкими и в то же время обрадованными голосами:
— Пароль?
— «Шептало». Отзыв?
— «Шадринск». Товарищ младший лейтенант, а что это мне кажется, будто подкоп кто–то ведет подо мной?
— А ты мне скажи, Абалкин, что делает боец, когда к нему на штык сядет воробей?