— Заварухин вроде, сказывал взводный. — Достоевский остановил лошадей, протер кулаком влажные от куржака глаза. — А я после того, товарищ старший лейтенант, уж в трех частях побывал. Был в наступлении под Петушками, да здоровья нет, в обозную часть и угадал опять. Прошу извинить меня, вы уже капитан.
></emphasis> — Ты, Достоевский, возьми с собой моего вот военфельдшера. Ей туда же, к Заварухину.
— Да милости просим. Да вы бы сразу так и сказали — боец услужливо соскочил в снег. — Кони у меня добрые, чего же еще.
— Я только вещички свои возьму и найду вас на стоянке.
— Да хоть сейчас, хоть на стоянке. Всегда пожалуйста. Мы с товарищем капитаном старые знакомые.
— Ну договорились, Достоевский. Бывай здоров. Бог даст, встретимся.
— Встретимся, товарищ капитан. Гора с горой, а человек с человеком…
Достоевский пошевелил вожжами, сани тронулись.
— Даже и не верится, что снова буду в своем полку. А что ты вдруг, Дима, вспомнил обо мне?
— Да вот вспомнил. Ты же просилась?
— Просилась.
— Одно к одному, фельдшер нам нужен — вот так.
— А ваш где?
— Здесь где–то у вас. С аппендиксом. Нашел тоже время.
— Ну, Дима, как ты. Болезнь не спрашивает.
— Чего уж там, не вовремя заболел — вот об этом и речь, Теперь ты поняла, что ждем мы тебя как бога.
— А ты?
— Я само собой. Словом, жду, как светлого праздника.
— Вон ты как. Не хочешь, да поедешь. А я, погляди на меня, обрадовалась. А что, Дима, что–то готовится?
— Приедешь — узнаешь, — сказал он неопределенно, а глазами ответил утвердительно.
— Дима, Заварухин говорил мне, ты не совсем аккуратен в бою. Не бережешься.
— Да разве там есть время думать об этом. В бою как в бою. — Филипенко погладил байковой рукавицей сухую шею лошади, перекинул на одну сторону тяжелые горсти давно не мытой гривы и продолжал, вдруг понизив голос: — А помнишь, Оля, Сталин говорил: война продлится, может, полгодика, а может, годик. Полгодика вот уже прошло. Нет, ты вдумайся, сказано–то как — с истинно русским гаком. Сказал годик — понимай два. Так что береги себя, не береги — каждого ждет свое. Лучше уж думать об Отечестве.
— А я, Дима, приду в твой батальон, и будешь ты заговорен и от пуль, и от осколков.
— Вот, значит, тебя мне и не хватало. Хотя я и без того счастливый, удачливый. Может, я, как ты говоришь, заговорен от самого рождения.
— Значит, быть тебе генералом! Вот и капитанские шпалы уже у тебя. Только петлицы–то другие бы пришить: эти выцвели, исколоты. Да и подворотничок, из чего он у тебя?
— Вот я же и говорю, что нам не хватает тебя: мы все там позапустились. Перед тобою подтянемся. Уверяю.
Оба улыбнулись.
Он скорой рысью выехал за деревню, размял лошадь, согрелся сам и, зная, что его ждут в батальоне и ему надо спешить, не торопился. Вспоминал Ольгу, видел ее преданно–счастливые глаза, был уверен, что она любит его, и немного гордился этим. «Она же девчонка еще, — с ласковой жалостью подумал он. — Девятнадцать–то есть ли ей? Ищет крепкую руку. И обрадовалась–то как–то совсем по–ребячьи. Ни скрывать себя, ни прятать не научилась».
Но вернулся на позиции озабоченным: ведь с затаенным нетерпением будет сегодня ночью следить за действиями его батальона вся дивизия. Все ли пойдет так, как задумано, не подкинут ли немцы какой каверзы? Уж что — что, а воевать они, проклятые, понаторели. Въехав в свой овражек, внезапно, но твердо решил общее руководство проникающими в тыл к немцам подразделениями взять на себя. Определенность места, смело выбранного им, ясное понимание своей роли в предстоящем бою вернули Филипенко бодрое настроение.
«Отчего это мне так хорошо сейчас? — вопросительно подумалось Филипенко, — Даже и не помню, когда так было».
Не доехав до своего шалаша каких–то метров семьдесят, увидел старшину Пушкарева и его разведчиков. Они притыкали к отвесному берегу оврага свой шалаш из свеженарубленных дубков.
— Ты на хрена городишь эту ахинею? — остановился Филипенко перед Пушкаревым.
Тот с умной крестьянской медлительностью вытянул из–под ремня свои рукавицы, надел их и, сочтя, что при форме, доложил:
— Ведем наблюдение, товарищ капитан. И есть новости…
— А это зачем? — комбат кивнул на дубки, сваленные под берегом.
— Жилье, товарищ капитан.
— Люди пусть отдыхают, сам ко мне.
Отъезжая от разведчиков, услышал, как кто–то из них сказал:
— Конечно, за чужой щекой зуб не болит.
Перед входом в свой шалаш остановился, — пораженный красотой рисунка на ковре. Подумал: «Ковер–то двусторонний. В Ташкенте, на старом рынке, с руками бы оторвали. Хозяйка, может, слезами изошла по нему. Ни Благовка, ни Орел, ни сама Россия, поди, так не беспокоят ее, как этот ковер. А его вон снизу подпалили…»
По ту сторону ковра, в шалаше, Охватов, смеясь, понукал кого–то:
— Ну–ну…
Незнакомый голос без сердца передразнил его:
— Вот тебе и «ну–ну». Не понял, что ли? Ближе–то подошел — красная занавеска на окне. Откуда она могла взяться? Потом проморгался: не занавеска, а харя тестя во все окошко.