— Что–то дом стал сниться. Ладно ли уж там, — сказал Урусов. — До войны в парнях ходил, потом оженился, ребятишки пошли, дом наново срубил, два срока председателем сельского Совета избирали — много всего было, а сейчас подумаю, будто и не я жил, а другой кто. А ты только вроде и делал всю жизнь, что боялся смерти да от осколков хоронился. Да вот еще Шорья осталась в башке.
— Эта Шорья всю плешь переела, — согласился Охватов. — А я, Урусов, отчего никаких снов не вижу?
— Что тебе видеть. У тебя еще материно молоко на губах не обсохло.
— Кровь уж запеклась, а ты о молоке.
— Да и то. Я в твои годы из–за Насти дрался. Ух, драчливый был. Сам худой, а рука у меня увесная. Шаркну — рыло набок.
— Каждому свое снится.
— Бывает, и чушь какая–нибудь приснится. Тут вот вижу как–то: в отхожее место, опять же на этой проклятой Шорье, зашел я, а за мной какой–то полковник с золотыми птичками на рукавах. Зашел да и говорит мне: «Зачем–де котелок с собой таскаешь в такое место». Я ему: «Украдут, ежели при входе оставить». — «Врешь, я вот свой оставил же: теперь у каждого есть свой котелок». — «Откуда им взяться для каждого–то?» — думаю. А потом вдруг где–то уж в караульном помещении, что ли, встретил я этого полковника. Только он уж не полковник, а будто бы рядовой Кашин. Помнишь, плотненький такой у нас был? И этот Кашин говорит мне: «Слушай–де, Илюха, да ведь котелок–то у меня тогда же и сбондили». Я смеяться над ним. Смеюсь и не могу остановиться. Так и проснулся от смеха. Проснулся, а спали в церквушке, дождь, холодно, ветер, рядом какой–то солдатик брюхом мается. И так мне сделалось горько, что я первый раз попросил себе смерти…
— Стреляют! — испуганно сказал Достоевский и вскочил на ноги, замер, прислушиваясь.
— Ну вот еще один лунатик, — с усмешкой сказал Урусов. — Ложись, милый–нецелованный.
Но в это время где–то на станции в ночную тишину врезался пулемет, лопнули три или четыре легких взрыва, от которых, однако, с потолка хаты посыпалась земля. Зачастили винтовочные выстрелы. Спустя какое–то время лопнуло еще несколько гранат и в перестрелку ввязались автоматы.
Филипенко проснулся с первыми выстрелами. Но лежал, не открывая глаз, прислушивался к близкому бою, желая разобраться в обстановке потревоженной ночи.
— А дело пахнет табаком, — сказал он наконец и поднялся. Охватов, наблюдавший за ним с пола, увидел, что Филипенко постарел, лицо у него опало, скулы обострились, под глазами легли темные складки. Особенно старили его усы, которые он отпустил и которые шли ему. Растирая на щеке красный рубец от вещевого мешка, брошенного в изголовье, старший лейтенант, ни к кому не обращаясь, говорил:
— Прорвались опять, сволочи. Тылы щупают. А тут с одним ножом можно всех прикончить. Эй вы, подъем!
— Есть, подъем! — Охватов вскочил, руку приложил к шапке, гаркнул: — Здравия желаю, товарищ старший лейтенант!
— Охватов!
— Он самый.
— И Урусов, кажись?
— Илья Никанорыч, товарищ старший лейтенант.
— Ребятушки, черти родные. — Филипенко лапасто обнял обоих враз, ткнулся усами в щеки бойцов и, не расставаясь с улыбкой, заторопился: — Давайте выберемся наружу, а то накроют как в мышеловке. Стреляют там, а шерудят в другом месте. Ну, встреча! Ну, встреча, я вам скажу!
На улице было уже шумно и суетно. Бестолковая беготня. Кое–где на огородах даже выстрелы. Над станцией вспыхивают ракеты и заливаются пулеметы. К хате, где стоял Филипенко с бойцами, подъехал капитан Мясоедов, за ним, выстраивая коней в ряды, начинали собираться бойцы его эскадрона. Лошади, изнуренные бесконечными переходами и плохим кормом, вяло слушались, горбились, не уступали одна другой места. Всадники сердито рвали поводья, нервничали сами и заставляли нервничать коней.
— Что там происходит? — Филипенко подошел к капитану, глядя на него снизу вверх.
— Разве узнаешь. Говорят, конный отряд с двумя легкими танками проходил мимо и напоролся на маршевую роту… Эскадрон, за мной! Рысью марш!
Конники недружно, ломаными рядами пошли под изволок. Задние, растянувшись, вниз скатывались уже крупной рысью, а двое или трое отставших промчались в намет, на ходу застегивая шинели и держа в руках оружие и поводья.
На востоке небо посерело, снег густо засинел, но затем от минуты к минуте все заметнее стал набухать водянистой голубизной. За хатами, на фоне пасмурно–шинельного неба, белые в куржаке, проступали яблони и вишенник. Неистребима сельская жизнь — сладко запахло хлебным дымом: где–то по извечной привычке топили утреннюю печь пшеничной соломой.
Ружейно–пулеметная стрельба, не ослабевая, уходила за станцию, а скоро перевалила за хребтину взгорья, лежавшего подковой к западу от Русского Брода.
В низинке, у станции, Филипенко принял семьсот одиннадцать маршевиков, добротно одетых алтайцев из Рубцовска, Бийска и Барнаула. Бойцы были вооружены винтовками. Почти у всех хранилось в мешках по три — четыре гранаты системы РГД.