В доме, где они стояли, только и было разговору, что о попавших в плен красных сестрах. Стало известно, что одна из них москвичка, а вторая из Елабуги.
– Обе коммунистки, – убежденно бросил поручик Соколовский.
– Ну откуда коммунистки? – возмутился Николай. – Дуры они.
– Да тоже люди, – просто и незаинтересованно бросил капитан Анучин. Анучин был из земских статистиков, человек очень добрый и совершенно невоинственный, однако же прошедший всю Великую войну.
Соколовский покачал головой.
– А эта блондиночка... из хорошей семьи, говорят, – заметил он и непечатно выругался.
Потом ввалился поручик Плотников, батарея которого последнее время работала с 1-м Корниловским полком, и его стали поить чаем.
Плотников рассказывал, как после Орла Май-Маевский смотрел корниловцев, шел вдоль строя, и чудовищный перегар летел, опережая его, похожего на комика провинциального театра; как он, картинно взмахнув пухлой ручкой, бросил ротам: «Орел – орлам!», помотал в воздухе детским кулачком – «вот так мы возьмем ворону за хвост!» – и пошел к своему поезду, и как подполковник Роппонет, первопоходник, глядя на Маевского, не сдержался и заплакал прямо в шеренге. Кое-кто здесь знал Роппонета, и от этой подробности они более других испытали тягостное чувство.
И еще Плотников говорил, правда, уже с чужих слов, как с подножки своего вагона Маевский крикнул провожающим: «До встречи в Туле, господа!»
И наверное, когда Плотников смолк, всем пришла в голову мысль, что Москвы, до которой по прямой считалось уже всего-то 345 верст, пожалуй, им не увидеть и что отданный «из тактических соображений» неделю назад Орел обратно не взять, что наступил перелом и нет смысла гадать, когда именно это случилось, почему-то ничего с этим поделать уже нельзя, и что будет дальше – неизвестно.
На некоторое время Николай забыл думать об этих сестрах, но ночью мысли о них вернулись, вползли в сознание и завертелись там, а потом всплыло и все заслонило ее лицо. Он мотнул головой, избавляясь от этого видения как от навязчивого морока, но оно не поддалось и нескончаемо долго владело его мысленным взором, и он так и заснул, как бы провалившись в ее глаза и становясь с ней одним целым.
Он проснулся от внутреннего беспокойства, которое вытолкнуло его из сна. Вокруг мерно храпели. Четыре квадратика оконного стекла запотели, и мелкие зерна влаги светились изнутри светом светившей луны. Он натянул сапоги, вышел наружу и, соскальзывая в глубокие колеи черной улицы, схваченные утренником, зашагал по направлению к центру села, где должен был быть штаб.
Поручик Малинин, исполнявший должность полкового адъютанта, спал за столом, положив голову на сгиб левой руки. Николай, хорошо знакомый с ним по Ледяному походу, потормошил его за плечо; тот поднял голову, поводил ею в разные стороны, увидел Николая и остановил на нем удивленный взгляд заспанных глаз.
– Сестры красные где, что сегодня взяли?
– А что?
– Скажи, пожалуйста, где они?
– В лазарете должны быть, – неуверенно пробормотал Малинин. – А что, сбежали?
– Куда их?
– Да пока никуда. У доктора надо спросить. Захотят – с нами останутся. – Малинин окончательно пробудился. – Да что тебе приснилось, Коля, скажи толком, – заговорил он, понижая голос и оглядываясь на дверь, за которой помещался командир полка.
– Что-то мне померещилось. – Он извинился перед Малининым и пошел к себе.
За два года Великой войны и за полтора Гражданской Николай ни разу не был не то что ранен, но даже не оцарапан. Но это только еще сильнее убеждало его, что жизнь человеческая, и в частности, его, Николая, управляется произволением высших сил.
Теперь же он завидовал тем из раненых, которых касались ее руки, которые могли, имели право слышать ее голос и отвечать на ее вопросы. Теперь он сам желал быть раненым, впрочем, легко, чтобы получить легитимную возможность хоть на какое-то время стать к ней ближе. Завидовал доктору Ильяшевичу, для которого общение с ней было будничным и, по-видимому, ничем не примечательным делом. Наблюдая исподволь ее жизнь в лазарете, порою он даже досадовал на доктора, когда по выражению лиц видел, что тот дает ей какие-то рекомендации и хмуро и недовольно наблюдает за их исполнением. Доктор с его вечно недовольным выражением лица казался ему зачерствелым, грубым человеком, а сам доктор, сорокалетний насмерть уставший человек, узнай он мысли Николая, назвал бы его сумасбродным мальчишкой.
Никакого эротического чувства, никакой страсти ни капли не было в его взглядах. И она прекрасно видела эти взгляды – не восторженные, но восхищенные, не боготворящие, но самозабвенные, и отвечала на них сосредоточенно и с какой-то такой серьезностью, которая его в ней и привлекала, но одновременно и озадачивала.