Дорогу к больнице Борис знал хорошо: не раз ходил мимо на лыжах, да и лежал в ней дважды — раз по случаю аппендицита, когда его чуть не зарезали на операционном столе, другой раз, чтобы отмотаться от армии. Он подошел
«Сумею ли я когда-нибудь описать эту больницу, этот парк? Особенно парк. Больница — сюжетна. А парк? Не описывать же, как зимой по воскресеньям ходил сюда кататься на лыжах».
Но лучше подумать, как рассказать Илье новости. Да так, чтобы его не травмировать. Откуда-то из Сибири взявшийся некто Каюрский узнал телефон Бориса, раза три уже звонил, побуждая навестить Тимашева, говоря, что тому нужна дружеская поддержка. Что про Лину уже можно сказать, что Илья уже о ее судьбе знает, а про Петю не надо. Борис и сам хотел навестить Тимашева, но сначала был занят, потом смущала необходимость говорить про Лину… Только о тимашевском эссе «Мой дом — моя крепость»! Специально перечитал, сюда направляясь. Месяц назад Каюрский передал текст через Петю, пока тот еще был здесь. Илья ведь хотел знать его мнение… А там есть занятные наблюдения. Вот про эссе и надо поговорить. О собственном творчестве всякий послушать любит.
Эссе
Это выражение, пришедшее к нам, кажется, как отзвук английского института права, мы повторяем как шутку, не вдумываясь в его глубинный, культуросозидающий смысл. А между тем, оно содержит едва ли не основной элемент правового сознания. Что значит: мой дом — моя крепость? Это значит, что общество гарантирует не просто неприкосновенность жилища, но — шире — неприкосновенность отдельной человеческой личности, уважение ее независимости. В России это «право личности» не сложилось исторически. Как замечает один из современных историков, Московская Русь сама была «огромной осажденной крепостью», равнинной страной, открытой со всех сторон набегам всевозможных врагов. Внутри этой осажденной крепости не могло быть и речи о правах отдельного человека. В результате в Московском государстве развился тягловый, неправовой характер внутреннего управления. Сословия различались не правами, а повинностями, меж ними распределенными.
Интересно, что в словаре у Владимира Даля слово «крепость» в смысле «укрепленное противу врагов место, твердыня» занимает пятое место, первым же объявляется значение принадлежности, состоянья, то есть крепостного подчинения. В народе крепостью называли тюрьму, а крепостное право строилось фактически на основе полного бесправия. Слово «крепость» в русской культуре получило значение не защиты, а порабощения человека. Причем закрепощение происходило стихийно, юридически не оформляясь. Земля была государева. Сперва можно было мужику переходить с места на место. Затем, чтобы земля обрабатывалась в нужных государству местах, переход был запрещен: вот огрубленный смысл появления крепостных. Потеря личной независимости произошла как бы сама собой. Когда, в период великих реформ прошлого века, стали искать юридический акт, объявлявший значительную часть народа бесправной, такого акта не нашли. Как, впрочем, не было юридических обоснований, позволивших миллионы людей загнать в сталинские концлагеря. Сталинская тирания утверждалась постепенно, стихийно, как результат совместного творчества: масс и власти. Масс, которые не сопротивлялись, и власти, которая почувствовала, говоря лагерным языком, возможность «беспредела».