Наконец командир отдает приказ. Он приказывает малым ходом опуститься на 80 метров. Поможет ли это? Сколько глубины у нас, собственно говоря, под килем?
Акустик должен взять еще несколько пеленгов. Я вижу это в том, как он, в определенных местах, вертит туда-сюда колесико поиска. Но почему ничего не докладывает?
Кладбищенская тишина. Requiescat в pace!
Из кормовой части централи долетает заговорщицкий шепот, но ни одного громкого звука.
Люди вокруг меня, от явного старания услышать хоть какие-то звуки снаружи, стоят с напряженным ожиданием. Рты открыты. Музей восковых фигур. В Париже есть довольно известный паноптикум — как же он называется в Париже? Спрашиваю себя снова и снова, но не могу вспомнить название. То, что я не нахожу его в моей памяти, делает меня совершенно сумасшедшим. Принуждаю себя опять сконцентрироваться на внимательном слушании шумов за бортом.
— Все же, они должны, наконец, положить этому конец, — доносится до меня чье-то глухое бормотание. Что он имеет в виду, говоря такое? Покончить с нами? Покончить одним ударом?
И тут раздаются глухие взрывы — глухие, как удары по слабо натянутой коже литавр: сначала три, а затем четыре друг за другом.
Затем снова наступает тишина.
Я часто прибегал к моему запасу баллад, когда дела шли довольно коряво. Я даже знал старого Berries von Menchhausen, «Нестора немецких поэтов-балладников». Что значит — знал? Он пригласил меня в Windischleuba, «Замок в лугах», и я закатил туда на велосипеде из Хемница.
Хорошо, что могу теперь вспоминать те дни: Они были прекрасны: так сказать, есть что вспомнить. Трава стояла в метр высотой, а я сидел, рисуя, между усыпанными семенами стебельками. Как вокруг меня тогда все гудело и жужжало! А взгляд привлекал вид, где фронтон замка эпохи Возрождения плыл как тяжелый корабль в море из бушующей травы.
Команда: «Распор», вырывает меня из моих мыслей, и я вскакиваю встревоженный им. «Распор» звучит отвратительно. В Гибралтаре мы тоже имели дело с распорами и пластырями. Тогда я мог только удивляться тому, что у нас был запас крепких квадратных балок на борту — и пилы, которыми их начали быстро распиливать. Только с распорами и пластырями, которые ставились как опорные стойки в шахте, можно было стать хозяином положения и предотвратить вторжение забортной воды.
Но я ничего не слышал о том, что у нас была пробоина и угрожающее вторжение воды. К чему тогда распор?
Узнаю от первого помощника:
— Дизель надо подпереть. Похоже, там вывернуло анкерный болт.
— Это верное решение, — отвечаю, и стыжусь своих слов: Какой же я бесчувственный!
Снова три бомбы! Ближе? Дальше? Хотел бы я это знать! Но я не слышу пощелкиваний Asdic. Новый способ? Меня не удивило бы, если бы этот сброд опять придумал бы что-то новенькое.
Командир отдает команду рулевым. Не шепотом, а обычным голосом. Это настораживает меня. А теперь еще приказ и мотористам. Не могу никак принять то, что все приказы он отдает необычно громким командным голосом, и это раздражает меня.
С силой зажмуриваю глаза, но жужжание и вибрация во мне не хотят ослабевать. Мой мозг воспринимает их как высокочастотный звон — словно исходящий от винта корабля крутящегося без воды. Долго так больше не может продолжаться.
И в этот момент раздается такой резкий и громкий звук взрыва, что плиты настила начинают снова дребезжать. Еще один — и тут же еще два — три, четыре… сколько же бомб было сброшено в целом? Оберштурман не дает мне увидеть свою рабочую таблицу. Он закрывает ее телом как картежник, не желающий позволить подсмотреть себе в карты.
Не получается ускользнуть от этих парней! Из этого окружения никто не выскочит. Они имеют нас по полной программе и, конечно, в плотном кольце, и судя по всему, вовсе не новички в таком деле.
У командира такой сосредоточенный вид, словно он решает сложную головоломку. По лицу то и дело пробегают новые гримасы. Он, кажется, пришел к какому-то решению, но что он смог придумать?
Просто чудо то, как спокойно сидят сейчас серебрянопогонники. Вот двое, которые совершенно ушли в себя и сжали руками головы. Ничего больше не видеть, ничего больше не слышать… Уйти в прострацию глухоты и слепоты! Оба уже, наверное, распрощались с жизнью — и большинство других серебрянок тоже. Благоразумие — лучшая черта храбрости…