Лямин бросил ружье, откинул картон и побежал по стене. Седые волосенки торчали у него над ушами, карманы у пиджачишка вздутые, выпал грязный платок… Да, не уберег ты, Гурий, человека от смерти, не поймал, — своей рукой навел ты на плечо Хлобыстая-Нетокаевского пулю, своей рукой ты закрыл его прокуренный рот. Гурий поднял ружье, спустился со стены. Хлобыстай-Нетокаевский умирал. Он с трудом вглядывался в наклоненное над ним лицо Гурия. Хлобыстаю-Нетокаевскому подумалось, что уже началась галлюцинация и что лик Христа с купола собора Петра Митрополита смотрит на него. Хлобыстай-Нетокаевский так, чтобы не заметил Христос, собрал крови в ладонь; соединяя остаток сил, влил ее в рот и, набрав полный рот крови, харкнул в небо. Кровь брызнула, и Гурий еле разобрал слова:
— Я плюю на тебя, Христос!..
Гурий отшатнулся, бросил рядом с трупом самодельное ружье и убежал. Долго затем рассуждали в Кремле о странном самоубийстве Хлобыстая-Нетокаевского, и тов[арищ] Старосило любил повторять: «Я слышал далекий отзвук выстрела, но полагал, что и у нас наконец, как и в Мануфактурах, открыли военно-спортивный кружок. Пора бы!..»
За полночь возвращался Гурий из типографии после правки корректуры. Ему подумалось, что было б лучше, если б З. Лямин убил бы тов[арища] Старосило. Поставили б тов[арищу Старосило в большую заслугу его смерть от пули кулака, честь его была б исправлена, пьянство его забыли бы, труп его привезли бы, возможно, в центр и похоронили с большими почестями, и многие друзья, которые теперь по занятости не отвечают на его письма, поплакали бы и поговорили высокопарно. Он шел аркадой Гостиного Двора. Громыхающие шаги послышались за ним. Он натужился, чтобы не обернуться. Его обогнало несколько человек. Была луна. Он узнал келейников. Тяжесть размышлений, жевавшая его весь день, покинула его. Он понял, что приближается испытание и что слова Агафьи о митре, ее угрозы, не напрасны. Он остановился. Он сказал громко: «Бог со мной, и я не покину его, — что ж вы конфузитесь?» Келейники к нему приблизились. Самый маленький из них, в фуражке без козырька, схватил его за плечо, тряхнул. Гурий упал. Боль обволокла его. Он застонал. Ему заткнули рот грязной тряпкой. Его притискивали к деревянному тротуару. Завизжал прут. Запах досок, гнилой травы захрустел у него по лицу. Сапоги келейников стояли неподвижно и пахли дегтем. Сначала он вертничал, но стоило лишь ему сказать мысленно: «Во имя твое, господи!» — ему стало легче переносить боль. Он повторял эти слова при каждом ударе изъедающей боли. «Сорок отботали…» — сказал спокойный голос. Шаги удалились. Гурий лежал, все еще повторяя: «Во имя твое, господи!» Он поднял голову, увидел белую аркаду, ему стало мучительно стыдно. Вдоль аркады шел милиционер, переворачивая лавочные замки вверх и отверстием так, чтобы они приходились к стене: от воров. Милиционер сказал: «Вставайте, гражданин! — И, увидев лицо Гурия, остановил улыбку, которая была с ним всегда, когда он видел пьяных, милиционер построжал. — Плакать направляйтесь домой, здесь подозрительно».
В актере Ксанфии Лампадовиче Старкове имелось много суетливости и скрытности. Он часто забегал к Вавилову, смотрел на него пристально, выжидая чего-то, и всегда неожиданно высоким голосом любил начать поиски с рассказа о себе. И в этот раз началось по-обычному:
— Событиями с Неизвестным Солдатом все еще не заинтересовались?
— Когда они войдут в вашу программу преподавания в драмкружке, я заинтересуюсь, Ксанфий Лампадович.
— А лично меня слабость человеческая влекет, я для слабых берегу эту историю, верную гарантию приобрести бессмертие, слабые, прослушав мою историю, защищат меня от его высокопревосходительства! Пьер-Жозеф Дону не найдет меня! Выслушайте, пожалуйста, Вавилов!
— Ступайте к Гусю, Старков, там любят истории.