На Ямском лугу, между Кремлем и Мануфактурами, Гурий увидел приторной зелени траву и неизменных сорок, которые по-прежнему в рыхлом воздухе позднего лета, изнемогая от жары, хотят попасть в сады Кремля. Они трепещут над низким мостом через реку Ужгу. Еще более ожелезнели своды моста, и на чугунной решетке все еще сохранились остатки ужгинского герба: бронзовый медведь везет на себе человека с веткой в руке и на ветке — змея. Такой же герб висит еще над Девичьими воротами Кремля. Через ворота бегут к Волге купаться мальчишки и девчонки. Вбежав в темный тенистый квадрат, который кладет солнце от ворот, они, замирая сердцем, видят сияющий сноп Волги и пушистый пар, поднявшийся над рекой; тугой запах воды доносится до них. Они приглаживают вспотевшие и взбившиеся волосенки, и им кажется, что как будто стало холодней, они вздыхают и бегут по камням мостовой, по спуску. Булыжники, заросшие травой, приятно обжигают ногу, — и они тогда напрямик устремляются по крепостным валам. За воротами аллея тополей. Листья изгибаются под неощутимым ветром, и пыль перекатывается сухо среди жилок листьев.
— А у нас от тебя много ждут, Гурий, — сказал И. П. Лопта.
— Оскудели, отец?
— Оскудевали-оскудевали, а пока днюем невыясненными, выяснят — задекретят! Велика ли моя обязанность: председатель церковного совета, а смотри, что получилось…
— Чем же живы, отец?
— Кремль — преданьями. Мануфактуры — газетами, Гурий.
Молодой сезонник выкрикнул: «Пила скоро ест, мелко жует, сала не глотает, а мы сыты бываем». Сезонники захохотали и прошли. И. П. Лопта тронул коня. Рыжий с несуществующей котомкой подвинулся к ним ближе. Гурий подумал, что рыжий идет подслушивать, но и сезонники вдруг остановились. На шоссе, из переулка, вышел азиатец в ситцевом халате с засученными рукавами. Он был перепоясан сыромятным ремнем, на котором болталась кривая шашка. Он вел под уздцы коня, на котором седой старец в бурой папахе весело улыбался. Конь стремился гордо. Старец был слеп.
— Много их ходит здесь, — сказал И. П. Лопта, — а такого еще не показывали. Учатся на Мануфактурах, чтобы, дескать, свою промышленность открыть. Ты почему, Гурий, про Агафью не спрашиваешь?
— Больна разве?
Отец Евангел открыл было рот, но взглянул на И. П. Лопту и замолчал. Сезонники окружили азиатцев. Гурий положил под ноги чемодан, уселся. И. П. Лопта, облокотясь на кучерское сиденье, задумчиво смотрел на азиатцев.
— Мужики обступили халатника и думают: чудо, а была у меня девка, поломойка, ты ее, небось, Гурий, и не помнишь? — взял я ее на жизнь, когда экономом служил в Воспитательном доме. И произошло с ней разное, и взяло меня это разное под самое сердце. Велел я ей вымыться и приготовиться, чтобы могла она нагреть своим телом твою постель…
— Плохой обычай, и христианского в нем мало.
— Каков ни на есть, а веду. Сказал ей, а она отвечает мне: «Не хочу». Почему противится, неизвестно, всегда была раньше сговорчивая. Ну, грешен я, обругал, приказываю: «Иди». А она стоит и говорит мне, что от дверей не отойдет. Я тогда и хлопнул дверью со всей силищей и не заметил того, что она за косяк держалась, и отбило ей все пальцы. Ей бы только убрать руку, так она из гордости движения сделать не хотела — руку убрать, дескать, — свою слабость покажу, или сказать мне: «Темно, папаша, не бейте дверью, здесь моя рука лежит», — я б ее уважил. Раздробило пальцы!..
— Не сказала, — подтвердил со вздохом отец Евангел.
— Раз ты на подвиг приехал, то я тебе о подвиге и рассказываю, сынок.
— Не на подвиг, отец, на размышление.
— На размышление? — переспросил отец Евангел, поправляя бисерный свой кушак. — Над чем здесь размышлять? Нас и без того взреволючили.