Привратница с поклоном выпустила их за калитку, и сразу мать Серафима замерла: в нескольких шагах, навстречу им, шли по улице два высоких монаха. То были князь Василий с отцом. Одно мгновение, и короткое, и бездонное, Стеша и Василий смотрели один другому в глаза, в самую глубь души. Они молчали, но глаза говорили так, как могут говорить только глаза: включая в секунду вечность. И ее милые, голубые глаза сказали ему, что он для нее по-прежнему все, что она вся его, что, глядя на него, нового в этой черной одежде, она обмирает в ужасе, но знает, что стоит ему захотеть, и они будут вместе; а его полные горечи, слегка косящие глаза, точно похоронными звонами какими, говорили ей, что хоть и люба она ему, как никто, но скорбная сказка долгой любви их оборвалась, умерла в отравленной душе его, что впереди только холодная пустыня, что черный куколь и мантия – это, может быть, лучшее для души его, что он для жизни живой и теплой – мертв. И не то что князь Василий не верил счастью с ней, нет, он вдруг узнал, что веру в счастье для человека вообще он потерял уже давно, а может, по-настоящему и никогда не имел ее, что свидание в саду только раскрыло ему окончательно, что на дне кубка жизни – горечь полыни и ничего больше. Ему вдруг почудилось, что он жив только злобой к жизни, жив назло жизни, только для того точно, чтобы отравить ее еще больше и себе, и другим. И она поняла, что тот холодок, который она с ужасом почуяла в саду, не приснился ей, а что это только и есть, это только и осталось…
Князь Иван удивленно взглянул на сына и слегка тронул его за рукав:
– Что ты? Пойдем…
Князь Василий низко, по-монашески, склонился перед Стешей, а она, вся побелев, – перед ним, и оба, ничего не видя, пошли каждый своим путем, не оглядываясь…
Баушка Ненила была уже при последнем издыхании. Она все же узнала свою любимицу скорбную и имела еще силы тихой улыбкой проститься с ней навеки… Стеша горько плакала над угасающей старухой и над всей страшной, угасающей жизнью своей…
XLIV. Глушь весенняя
Неподалеку от Кирилло-Белозерского монастыря, на берегу Шексны, светлой и пустынной, только недавно вошедшей в берега, сидело четверо: очень постаревший и побелевший старец Нил; новый инок Белозерского монастыря Вассиан, еще недавно в миру славный князь Василий Патрикеев; маленький боярин Григорий Тучин, тихий, в бедной одежонке, с холщовой сумочкой за плечами, и постоянный спутник его, добродушный бродяжка Терентий с совершенно голой головой: то были следы огня, уготованного вольнодумцам новгородским владыкой Геннадием.
– А как же ты из узилища-то владычного освободился? – спросил Терентия старец Вассиан.
– Вот боярин наш постарался… – добродушно сказал Терентий. – Отец Григорий, тот на Литву подался, а я как-то оробел. Да чего я там, на Литве, искать буду?
– Деньги взяли? – зло спросил Вассиан маленького боярина.
– Знамо дело… – проговорил Тучин. – Дьяк Пелгуй на этих самых еретиках немало заработал…
Помолчали, любуясь Шексной, ее светлым простором, ее ясной тишиной. Исхудавший Вассиан, как всегда, был угрюм и желчен. Его влекла к себе та правда, которою жили тут, в пустыне, лучшие из иноков, но в то же время он как-то не верил и им и раздражался, что и они не дают ему той полной правды, которая избавила бы его от всяких сомнений раз навсегда, за которую можно было бы без сожаления отдать душу. В суждениях своих он был всегда нетерпим и резок. И Нил часто качал на него своей белой головой и улыбался, как ребенку:
– Да нельзя же так рвать и метать во имя Его!.. Правда, Он говаривал, что не мир Он принес на землю, но меч, а все-таки благо тому, кто этого Им оставленного меча – не поднимет…
В последнее время Нил все более и более смелел мыслью и часто сам в тишине дивился тем просторам, в которые она его заводила, но он оставался верен своему старому обычаю передавать откровения Господни только людям «своего нрава», как говорил он, только могущим вместити. Когда такие вот слова, как о мече, срывались у него нечаянно с языка, он каялся в своей келейке и снова клал себе зарок не метать божественного бисера на ветер. К писаниям он относился все свободнее. Он понимал, что свет, изливаемый великими творениями времен уже сгоревших, может светить путникам по пустыням жизни, но что откровения Господни людям все продолжаются и что прежде всего не нужно угашать духа своего. «Человека почте Бог премудростию и разумом и самовластна сотвори его…» – говорил он. Слова эти, к удивлению своему, услыхал он от Данилы Агнеча Ходила, который с неистовым собирателем праха земного, Иосифом Волоколамским, прибыл по делам в Москву, и в устах Данилы слова эти поразили его чрезвычайно. Он видел, что тот говорит их, не понимая, что он говорит, и из этого видел он, как легковесны слова человеческие вообще и как в то же время опасны. И все чаще и чаще приходил он к заключению, что никакие – ни древние, ни его личные – писания ни на что не нужны…
– Куда же ты теперь, боярин, путь держишь? – спросил Вассиан Тучина.