– Видишь, старина, – сказал он. – Проще простого.
Таблетка не действовала.
– Если заблудишься, – сказал Оливье, – садись в такси и говори: «Парк Грамерси».
Я сказал, что не сумею расплатиться.
– Дай десять долларов, – посоветовал он. – И скажи, чтобы сдачу оставил себе.
Он дал мне целую пачку банкнот, перехваченную резинкой.
Когда он остановил машину, я сложил было свой стул, но он захлопнул дверь, помилуй Господи, и такси уехало. Я побежал за хвостовыми огнями, но оно не остановилось. Я бросился обратно к дому, но брат не отвечал на звонок, бедный щеночек, побежал в другой конец Мерсер-стрит, до самой Кэнел-стрит, ударил свой стул нечаянно о металлический столб. Красные огни растаяли в ночи.
Я забыл название ГРАМЕРСИ.
На Хаустон-стрит вспомнил.
Грамерси, Грамерси, Грамерси.
Бедный щеночек, никто не услышал его лая. Я весь вспотел, вонял хуже ковра. На Хаустон-стрит три такси попытались переехать меня. Четвертое остановилось.
– Парк Грамерси, – сказал я.
– Какая часть, – спросил он. Китаец, по-моему.
– Любая.
Поскольку он был китаец, я развернул карту на коленях, хотел показать ему дорогу, но он рванул в противоположном направлении, а потом и вовсе задвинул стекло, чтобы я не мог говорить с ним.
Пахло от меня СКВЕРНО, когда я наконец выглянул из окна и совершенно случайно увидел Оливье на крыльце «Клуба Спорщиков».
Стоп, сказал я. Заплатил двадцать долларов. Сдачу оставьте себе.
Оливье предложил мне вернуться пешком на Мерсер-стрит. Что за игру он затеял, спросил я. Он мой друг, я не хотел сделать ему больно, так само вышло, что он упал.
Потом он поднял мой Панцирь и передал его Жуйвенсу. Жуйвенс
Я спросил, как он себя чувствует.
– Лучше не бывает, – ответил он. – Лучше не бывает, старина.
Такая усталость после перелета. Я заплакал на ступеньках.
43
Никогда я не мог смотреть картины в компании – спутник всегда слишком поверхностен, слишком глубок, слишком тороплив или медлителен. Но с Марленой Лейбовиц мы передвигались по Музею современного искусства, как партнеры в вальсе. Она – ангел, я – пьяный кабан, задающий ненужные вопросы, таращащийся на «Оргию» Сезанна, осознавший, наконец, – в моем-то возрасте – что Брак лишен чувства юмора, подравшийся с паршивым подростком, намеренно заслонявшим мне «Девушек из Авиньона».
– Это же ребенок, – уговаривала меня Марлена. – Оставь его.
Противник мой был высокий прыщавый мальчишка с английской булавкой в по-девичьи маленьком ухе. Не его я возненавидел – сердце рвалось при мысли, что можно было оказаться на его месте (вонючие носки входят в сделку), увидеть этот шедевр в четырнадцать лет, спорить с ним, и все запросто, как я ходил по грязной дороге из магазина, вверх по Гелл-стрит и до распродажи на Лердердерг-стрит.
– Знаю, – откликнулась она, хоть я ничего не говорил, и за это одно я готов был поклоняться ей. Но господи – а черты ее лица, скулы, слегка прищуренные глаза, маленькая тугая забавная верхняя губа…
– Как ты уменьшила Лейбовица?
Она не ответила, а поцеловала меня.
Полюбил ли я Нью-Йорк? Я любил
Сколько было других мест, куда я мог бы пойти рисовать, но я ни разу не задавался вопросом, почему ухожу все дальше и дальше от улиц и площадей, где радовался вместе с Марленой. Теперь мне ясно: большой город нагнал страху на мою провинциальную душонку, вот что толкало меня все дальше и дальше в смехотворной попытке каким-то образом покорить его, «взять на ним верх», донкихотский порыв, в итоге погнавший меня в Тремонт на линии Д, причем я, похоже, оказался единственным человеком на опасной Бронксской трассе. Там-то полицейские 48-го участка обнаружили меня, перед самым мостом Джорджа Вашингтона, как раз в тот момент, когда мощные «мэки» и «кенилуорты» снижают обороты перед тем, как нырнуть в чрево чудовища.
– Залазь, блядь, в машину, долбоеб ебаный, примерно так выразился коп, что посимпатичнее.