Относился я неплохо и разговаривал, но одного не мог никогда понять, и это насчет уважения, за что их надо уважать.
Получается так, что, пока человек целый и нормально соображающий, уважать его надо с большим разбором. Посмотреть еще, есть ли за что. А вот когда разваливаться начнет, слюни пускать и нести всякую херню, тогда надо уважать безо всяких. А за что? Что прожил кое-как свою жизнь? Ну, прожил, и флаг ему в руки. А не повезло бы, помер бы преждевременно, так и уважать бы не за что. Так получается.
А по-моему, не так. Я если чего боюсь по-настоящему, так это старости. Не войны, и не тюрьмы, и не сумы, а именно старости. По-моему, старость вещь идиотская и противная, и нечего тут замазывать и уважение изображать. Уважение! Пожилые, мол, люди, да золотой возраст. Сказал бы я, какой это возраст, только язык марать неохота. Вранье одно, а не уважение.
И жалеть их особенно тоже нечего. Не говорю не помочь, почему же, помочь можно, но жалеть? Как бы даже нахально выходит, типа свысока. Какое уж там уважение. Это вроде как, ах он бедолага, что с ним стряслось, как будто ты лучше его и с тобой такого никогда не будет! (Ко мне многие так относятся почти всю жизнь, но тут они глубоко ошибаются.)
А по-моему, максимум посмеяться можно над стариком, гораздо полезнее для психики. Не говорю в лицо, но про себя. Ну, разве не смех, как он зубами пустыми жует, брюхом отвисшим трясет и тонкими ножками перебирает — зарядку делает, и анализы по поликлиникам носит, все выясняет, что это с ним такое, никак не поймет что. Как будто от этого вылечиться можно.
А по больницам сколько их! Половина врачей только тем и заняты, что пожилые полутрупы оживляют, сколько трудов, расходов, а кому это надо?
Ясное дело, я и сам в эту категорию попаду, если доживу, и такой же буду, и так же уважения ни за что буду ждать, и жить-жить захочу. Но пока не попал, хоть посмеюсь.
Вот и со мной в палате один «пожилой» дедок лежал. Лет, наверно, семьдесят, но только не из слабых и добрых. С ним мне как раз не до смеху пришлось.
Я хотя и сплю наркотическим сном, но иногда выплываю отчасти, а ни пошевелиться, ни сказать ничего не могу. В какой-то момент слышу, Татьяна стоит между кроватями и разговаривает с дедом, мне, говорит, пора на дежурство, вот я ему, мне то есть, записку тут на тумбочке оставила.
А рамку нашла, спрашиваю, но она меня не слышит. Напрягаюсь и спрашиваю опять, а она говорит деду, я попозже забегу, пусть, мол, спит, сон ему теперь лучшее лекарство, ногу мне поправила и ушла. Хотел крикнуть ей вслед, но тут же провалился обратно.
А проснулся от боли. Головой слегка поворочал, сообразил, где и почему нахожусь. Вечер уже, электричество горит, а мне тем временем капельницу отключили, экономят лекарство. Боль не так чтоб терпеть нельзя, но надоело уже. Я человек предусмотрительный, когда мы с Ириской в «эмарай» ехали, я у нее выпросил таблеточку, отличное такое лекарство, называется перкосет, не хуже морфия. Должна у меня под подушкой в бумажке лежать, начинаю шарить, но трудно, не поворачиваясь.
И тут дедуля вступает.
— Что, — говорит, — прочухался? А жена твоя приходила и опять ушла.
Я сразу вспомнил про записку, стал руку к тумбочке тянуть. И не дотянусь никак, а подвинуться поближе не могу, нога лежит тумба тумбой и мозжит как неоперированная.
— Слушай, сосед, — говорю, — подай вон там записку, будь другом.
— А ты, — говорит, — позови сестру, позвони, вон у тебя справа на одеяле звонок.
Нащупал звонок, позвонил, заодно, думаю, и таблетку попрошу, а свою приберегу.
Никто не идет.
А мне не терпится записку прочесть, и боль возрастает.
— Ты что, — говорю соседу, — тоже встать не можешь?
— Почему не могу, — говорит, — надо будет, встану. А обслуживать тебя не обязан, такой же больной, как и ты, может, и похуже еще.
Я удивился такому хамскому разговору, но спорить не стал.
И все никто не идет. Позвонил еще раз и опять пытаюсь дотянуться до тумбочки. Но от этого такая боль резнула, что про все забыл и стал скорее под подушкой шарить. А дед взял костыль, что у него рядом стоял, и давай им записку ко мне толкать. Ну и столкнул, и она полетела на пол. Он ругнулся и слез с кровати, а сам на костыль опирается и за голову держится.
Поднял записку, бросил мне на грудь и говорит:
— Ну, чего охаешь? Чего корежишься? Что у тебя там под подушкой?
— Таблетка…
Сунул руку ко мне под подушку, ширкнул там и вытаскивает — перчатку хирургическую, узлом завязанную.
Потом уже, когда его выгнали, я про него все узнал.