Обводный канал. Здесь тоже все спокойно. Пахнет сыростью близкой воды. С баржи, мигающей красноватым огоньком, доносится пьяная песня, то затихая, то срываясь на крик. Впереди только редкие пятна газовых фонарей в белесом венчике тумана.
Из подворотни вынырнул человек и пошел впереди скорым шагом, не оборачиваясь. Смешно подрагивали его лопатки, выпирая из-под узкого, в обтяжку, явно не по мерке пальто.
Это Цивинский, тоже переодетый.
На углу Екатерингофского проспекта Осип Иваныч вдруг остановился, оглянулся — нет ли где шпиков — и юркнул во двор большого углового дома.
Красин поспешил следом.
Они поднялись по темной, пропахшей котами и плесенью лестнице на пятый этаж, крутнули звонок — вокруг ручки таких звонков обычно вьется надпись: "Прошу повернуть" — и вошли в квартиру.
Лицо обдало сыростью и теплом. И запахами хлеба, щей, махорочного дыма.
Небольшая комната в два окна, чисто прибранная, опрятная, полутемная.
Из-за стола, на котором горела жестяная керосиновая лампа с треснутым, заклеенным полоской пожелтелой бумаги стеклом, поднялся человек. Сухопарый, сутуловатый, лет тридцати семи, с бледным, испитым лицом и горящими за стеклами очков глазами.
Он поздоровался. Рука его с тонкими, нервными пальцами ткача была горячей, но сухой. Это был Федор Афанасьев, организатор и руководитель подпольного кружка, питерский пролетарий, всю жизнь свою отдавший пробуждению сознания и организации рабочего класса.
— Вот тот самый Никитич, — сказал Цивинский и сел за стол, не снимая пальто, а лишь скинув картуз.
Договорились заниматься два раза в неделю, здесь, у Афанасьева.
Несколько дней спустя, вечером, так же как впервые, соблюдая правила конспирации, но на сей раз один, Никитич пришел к Афанасьеву.
Его уже ждали. Собрался весь кружок. Человек семь: Егор Афанасьев, браг Федора, две молоденькие девушки с "Резиновой мануфактуры" — Анюта и Верочка и другие.
Поначалу новый пропагандист был встречен сдержанно, с видимым недоверием. Уж очень юн был он с виду.
Девушки, те даже едва скрывали свою иронию. Верочка — это была В. Карелина, впоследствии активная участница революционного движения, — с досадой думала про себя:
"Вот так серьезный пропагандист! Какой-то мальчик, наверное, гимназистик какой-нибудь! Нечего сказать, нашли кого послать к таким бородачам-рабочим нашего кружка!"
Но по мере того, как он говорил, отношение менялось. Никитич, вспоминает В. Карелина, "начал объяснять что-то по политэкономии. Сразу почувствовала себя неловко за свою критику".
Он не только сам превосходно знал все, что рассказывал, он умел передать свои знания другим. Говорил Никитич просто, но не упрощая, умно, но не впадая в ученую заумь, увлекательно и красноречиво, но не увлекаясь собственным красноречием и не любуясь им.
Когда два часа подходили к концу, у пропагандиста установилась прочная связь со слушателями.
Она оставалась нерасторжимой и крепла на всех последующих занятиях. О чем бы он ни говорил — о новейших завоеваниях техники, об основах естествознания, физики, химии, геологии, политической экономии, — рабочие слушали не отрываясь.
Особенно вырастал их интерес тогда, когда речь заходила о самом остром и наболевшем — о положении рабочего класса. Тут уж нередко слушателем становился он, а слушатели — рассказчиками.
Рассказывать же было о чем. Все, что они говорили, было кровным, выстраданным.
Рабочий день по закону составлял 11,5 часа, но циркулярами министерства финансов разрешались сверхурочные. Тан что фактически рабочий день длился 14–15 часов в сутки.
Вот что писал о жизни рабочих хорошо осведомленный современник:
"Толпы бедно одетых и истощенных мужчин и женщин, идущих с заводов. Ужасное зрелище. Серые лица кажутся мертвыми, и только глаза, в которых горит огонь отчаянного возмущения, оживляют их. Но, спрашивается, почему они соглашаются на сверхурочные часы? По необходимости, так как они работают поштучно, получая очень низкую плату (ткачи, например, из афанасьевского кружка зарабатывали 18–20 рублей в месяц. — Б. К.). Нечего удивляться, что такой рабочий возвращается домой и, видя ужасную нужду своей домашней обстановки, идет в трактир и старается заглушить вином сознание безвыходности своего положения. После 15 или 20 лет такой жизни, а иногда и раньше мужчины и женщины теряют свою работоспособность и лишаются места. Можно видеть толпы таких безработных ранним утром у заводских ворот. Тан они стоят и ждут, пока не выйдет мастер и не наймет некоторых из них, если есть свободные места. Плохо одетые и голодные, стоящие на ужасном морозе, они Представляют собой зрелище, от которого можно только содрогаться, — эта картина свидетельствует о несовершенстве нашей социальной системы".
К отчаянию нужды прибавлялось и отчаянное унижение. Каждое утро молодых девушек наравне с мужчинами раздевали и обыскивали перед началом работы.
— Что же делать? — спрашивал Никитич. И отвечал: