Мы были с утра на телефоне, звонили друг другу, и, хотя некоторые из нас не перекидывались словом месяцами, информация молнией облетела всех, и каждый понимал, вешал трубку, сидел молча, прежде чем набрать другой номер четким, сосредоточенным движением. Каждый точно знал, что надо делать, как после стихийного бедствия, лавины или землетрясения, когда вдруг проявляешь хладнокровие, двигаясь механически, пусть даже слишком поздно и ничего уже не поделаешь.
Мы встретились в «Спортинге». Еще не было десяти часов утра, Серж Шубовска заказал водку, чего мы никогда за ним не замечали, даже ночью. Роберто Алацраки бежал всю дорогу, он засучил рукава рубашки, казалось, что он мчится к одру раненых, хочет поднять тела, унести их на руках. Эдуард де Монтень явился в лыжном комбинезоне. Он ходил взад-вперед, кружил вокруг французского бильярда, говорил сам с собой, как будто читал молитвы, а мы провожали его глазами, не зная, куда себя деть. Даниэль Видаль нервно трогал свое лицо и проводил рукой по волосам – он носил длинные, наверно, чтобы отвлечь внимание от нарождающейся лысины, и выглядел с ними усталой поп-звездой. Кристиан Гранж долго и непрерывно рыдал. На его лице были видны стигматы кожной болезни, разъевшей мало-помалу всякую надежду на веру в жизнь. Даже Макс Молланже был здесь, хотя ему, кажется, никто не сообщал. Мы так давно его не видели, что поначалу недоумевали, кто этот господин, смотревший на нас полными слез глазами. Потом кто-то сказал: «Привет, Макс», а Патрик Сенсер обнял его. Мы заказали на всех водку, сидя на кожаных табуретах посреди пустого зала «Спортинга», где с незапамятных времен красовалось пианино, стояли микрофоны на ножках, круглые столики.
Мы просидели там целую вечность, как будто не могли двинуться с места, разве только сходить пописать – за распашной дверью все было слышно, и это странным образом успокаивало. Выйти наружу, на ветер и свет, казалось нам опасным. Мы поднимали глаза к окну в глубине зала, и видели непристойно мягкое кружение снежных хлопьев, и все сидели в полумраке, как разведчики вокруг костра. Роберто Алацраки, который, наверно, единственный похорошел в зрелом возрасте – его перекроенный нос выглядел не таким пластмассовым, и, не в пример нам, он похудел, – заговорил своим тихим голосом, который определенно нравился женщинам, ведь он уже сменил трех жен, и каждая следующая была моложе предыдущей. Предпоследняя пыталась выброситься из окна в день развода, а мы некоторое время путались в именах. Они были итальянками, и их звали Карла, Карлотта, Сабрина, он и сам, кажется, не всегда знал, кто с ним. Он выглядел растерянным, когда очередная жена клала ему руку на локоть – у них у всех была эта странная мания трогать его, чтобы выразить свое нетерпение или пометить собственность. Роберто не принадлежал ни одной из них. Ему помнился тот вечер в «Паше», когда он встретил Клаудию. Это было, наверно, два или три года назад, она подошла поздороваться с ним, и в глазах у нее горело «желание любовницы». При этих словах Эдуард де Монтень, который оставался, наверно, самым из нас экзальтированным, так резко схватил бутылку водки, что мы вздрогнули. Клаудия подошла к нему уверенно, она была в платье с блестками, и его бросило в пот. Она казалась ненамного старше, чем в ту пору, нереальная кожа, глаза с поволокой, это была она, но в то же время с короткими волосами, с накрашенными, блестящими губами, «как будто она облизывала их языком», она была уже не совсем прежней. Она казалась недоступной на веки вечные. Ему пришлось облокотиться на зеркальную стену, ее отражение в ней было еще фееричнее. Роберто Алацраки помнил, что они долго говорили, так ладно, что это походило на сон, но наутро он не мог припомнить, о чем был разговор. Фразы утекали, как песок между пальцами, словесная вязь, лишенная смысла. Он снова встретил ее несколько дней спустя у подъемника, но, когда подошел к ней, она его как будто не узнала.
Мы вздохнули с облегчением, потому что никто из нас не разговаривал с Клаудией больше двадцати лет. Если говорить начистоту, но это было слишком тяжело в тот момент, никто из нас к ней ни разу не подошел. Роберто Алацраки был итальянцем, он всегда тусовался с нами и все же оставался не совсем нашим. Он жил в Триполи, у него был акцент, создававший впечатление жизни получше и попроще, и уверенный, немного снобистский тон итальянцев с севера, а его кожа, блестящая, как глоток тестостерона, говорила об эротических тайнах. Но и для них он был не вполне своим. Когда итальянцы приветствовали его, улыбаясь, но не раздвигая губ, с показной теплотой, чувствовалось, что Роберто Алацраки для них недостаточно элегантный, слишком восточный, слишком закомплексованный. И пусть даже со временем он стал на них похож, миланцы из Крана держали дистанцию. Роберто был таким же, как мы, всегда ожидавшие, что сейчас начнется. Но что? Мы понятия не имели.