В 1859 году Крамской написал портрет матери: лицо женщины, как будто еще не старой, сурово, жестковато даже, недобрая складка губ, взгляд светлых, холодноватых глаз пронзителен. Через шесть лет Крамской рассказывал в письмах о встрече с матерью: «Господи; какая она старенькая и все такая же добрая… Ей шестьдесят пять лет. Глаза, лоб и нос еще точь-в-точь, как на моем портрете… а нижняя часть лица изменилась, зубы выпали, и она уже шепелявит». Но главное — «уж очень простая, до того проста!..» Вот рассказала, как ее насильно замуж отдали — «она его не любила, но, говорит, я думала, что это враг меня смущает, что грех не слушаться родителей… Все просила бога, чтобы он дал ей силы жить честно». От долгого смирения тоже появляется порой жестокая складка губ и холодная пронзительность взгляда. А сын, ее несчастный Ваня, все не желает смиряться, все воюет, спорит, сердится, не боится, «врага смущающего»: «тяжело ей, сын ее, милый сын, в заблуждении, гибнет; она смешивает все понятия, а между тем, как любит!» Но если что «смущает» и «не смиряет» Крамского, то как разуто «смешение понятий» — «огромное пространство», которое «отделяет наших матерей от нас самих»: «страшно становится за нас, неужели же и мы так же будем далеки от наших детей».
Надо было пережить, передумать это, прежде чем взяться за автопортрет 1867 года.
Испугало, что мать, когда ехала, «взяла с собой на случай смерти венец, рукописание и крест, чтобы все было, когда умрет, и все это так хладнокровно, точно предметы самые обыкновенные», такие же обыкновенные, как подгузники да пеленки: надо было осознать, что молодая зелень побегов выплескивается в мир, продолжая корявую старую ветвь, что крохотный свежий листок вырастет, и пожелтеет, и неизбежно заскорбнет и упадет и что он лишь частица шумной, сверкающей кроны, которой, однако, жить тоже от весны и до осени и которая, венчая и украшая дерево, будучи свидетельством жизни его, сама живет, шумит и сверкает, питаясь соками, добываемыми тысячелетними корнями из глубин земли…
Первые автопортреты пятидесятых годов!.. Овальное зеркало, где-нибудь над комодом, тускловатое, с царапинами и щербинами, — художник напыжился, напрягся перед ним и скрыть не в силах ни зеркала, ни того, что напыжился; пристальный взгляд еще не от постижения мира (себя в мире, мира в себе — «обратил взоры мои во внутренность мою»), но от старания пересказать внешнее; старание верно передать положение рук, их форму, естественность жеста слишком ощутимо.
Крамской не случайно начинается с автопортрета 1867 года — ранние слишком частны, чтобы выражать личность. Но и была ли тогда, в пору первых автопортретов, та личность, та суть, которая обозначена для нас именем «Крамской»? «Лицо человека есть лицо истории», портреты «увековечивают черты быстро сменяющихся поколений» — изречения правильны, часто употребляются, хорошо известны, но в лице запечатленном кроме истории живет еще художник, его задача, его талант, черты поколения существуют сами по себе, но художник выбирает — черты временные или черты времени; художник, ощущая себя частным лицом, пишет частное лицо — не личность. Ранние автопортреты Крамского — это изображение молодого человека, написанного в конце пятидесятых годов девятнадцатого столетия; в этом смысле ранние автопортреты историчны — внешние черты меняются даже быстрее, чем сменяются поколения: молодой человек, написанный в шестидесятых годах, будет иначе одет, причесан, выражение лица его будет иным. Но молодой человек, написанный в конце пятидесятых годов, — еще не молодой человек конца пятидесятых годов. Так… Один из молодых людей…
Достоевский проницательно заметил: «Каждый из нас чрезвычайно редко бывает похож на себя. В редкие только мгновения человеческое лицо выражает главную черту свою, свою самую характерную мысль. Художник изучает лицо и угадывает эту главную мысль лица, хотя бы в тот момент, в который он списывает, и не было ее вовсе и лице».
Угаданная «главная мысль» делает лицо частного лица лицом личности; лицо истории (не исторические детали) ухватывается только вместе с «главной мыслью».
В ранних автопортретах Крамской считает, что «похож на себя», когда сидит перед зеркалом и передает то, что видит в своем лице «в тот момент, в который он списывает». За старательной похожестью угадываются частные черты данного лица и его времени — уездное детство, тайное честолюбие, ограниченное ретушерской «химией», мечты о независимости, подавляемые комодом, зеркалом и старательностью…