Однако Дёниц, судя по всему, догадывался об истинных виновниках гибели „Атении“ (иначе зачем бы он пошел в док встречать возвратившуюся подводную лодку „U-30“?) и имел прямое отношение, к изъятию записей в вахтенном журнале лодки и в своем дневнике, связанных с этим событием. Как признал он на суде в Нюрнберге, он лично отдал приказ уничтожить в вахтенном журнале любое упоминание об „Атении“ и проделал то же самое в своем дневнике. Он потребовал от экипажа лодки дать клятву хранить в строжайшей тайне все сведения, связанные с этим событием».
У высшего военного командования любой страны в ходе войны появляются тайны, и можно понять, хотя это и недостойно похвалы, почему. Гитлер, как свидетельствовал адмирал Редер на Нюрнбергском процессе, настаивал на сохранении в тайне подлинной истории с «Атенией», особенно если учесть, что поначалу военно-морское командование действовало, руководствуясь твердым убеждением, будто немецкие подводные лодки непричастны к катастрофе. Следовательно, признание своей непосредственной вины в гибели лайнера поставило бы немецкую сторону в исключительно тяжелое положение. Но Гитлеру этого было мало. Воскресным вечером 22 октября по радио выступил министр пропаганды Геббельс (автор хорошо помнит это выступление) и обвинил Черчилля в потоплении собственного лайнера. На следующий день «Фёлькишер беобахтер» на первой полосе под огромным заголовком «Черчилль потопил „Атению“» сообщила, что первый лорд адмиралтейства подложил бомбу замедленного действия в трюм лайнера. На суде в Нюрнберге было установлено, что Гитлер лично приказал выступить с таким заявлением по радио и дать материал в газету и что, несмотря на крайнее недовольство Редера, Дёница и Вайцзекера таким приказом, они не решились возражать.
Эта бесхребетность адмиралов и Вайцзекера, в полной мере присущая и генералам, когда на них оказывал давление их демонический фюрер, неминуемо должна была привести к одной из самых мрачных страниц немецкой истории.
«Сегодня пресса открыто говорит о мире, — отметил я 20 сентября в своем дневнике. — Все немцы, с кем я разговаривал, совершенно уверены, что не пройдет и месяца, как у нас будет мир. У всех приподнятое настроение».
За день до этого в парадно украшенном Гильдхалле в Данциге я слушал первую после выступления в рейхстаге 1 сентября в связи с началом войны речь фюрера. Он был разъярен, так как ему помешали произнести эту речь в Варшаве, гарнизон которой все еще мужественно сопротивлялся; он исходил желчью каждый раз при упоминании Великобритании и сделал легкий жест в сторону мира. «У меня нет никаких военных целей против Англии и Франции, — заявил он. — Мои симпатии на стороне французского солдата. Он не знает, за что сражается». А затем он призвал Всемогущего, благословившего немецкое оружие, «ниспослать другим народам понимание того, насколько бесполезной будет эта война… и натолкнуть их на размышление о мирном благоденствии».
26 сентября, за день до падения Варшавы, предприняли широкое наступление немецкая пресса и радио. Основной смысл всех аргументов, судя по моим записям в дневнике, сводился к следующему: «Почему Франция и Англия хотят войны теперь? Воевать-то не за что. У Германии нет претензий к Западу».
Пару дней спустя, поспешно проглотив свою долю Польши, включилась в мирное наступление и Россия. Наряду с подписанием советско-германского договора о дружбе и границе с секретными статьями к нему, предусматривающими раздел Восточной Европы, Молотов и Риббентроп состряпали и подписали в Москве 28 сентября трескучую декларацию мира.