В Слониме отец мой желал представиться Аракчееву, брату знаменитого. Ходя по улице, он услышал вдали стон. «Где живет генерал Аракчеев?» — «В доме, что напротив, ваше высокородие». Чем ближе подходил он к указанному дому, тем явственнее становились стоны. Наконец можно было разобрать умоляющие возгласы: «Пощадите! Ваше превосходительство! Батюшка! Простите! Пощадите! » Вслед за этими стонами послышался какой-то дико-злобный, задыхающийся голос: «Сделай милость, не проси! не проси! Пожалуйста, не проси!» За этими словами и умолениями послышался какой-то глухой стук, довольно частый. «Что за странность?!»—подумал отец. Сильно любопытствуя узнать, что происходит в доме, он вошел в сени и отворил дверь в ту комнату, откуда слышались стоны. Глазам его представилась картина времен Иоанна Грозного: двое держали одного человека за вытянутые в стороны руки; другие били его палками. Он мучился и стонал: «Пощадите, ваше превосходительство! Батюшка! Простите! Пощадите!» Перед этим мучеником стоял на коленях человек среднего роста; на нем была шерстяная фуфайка; он отвечал на жалобные стоны мученика дикими, задыхающимися стонами: «Сделай милость, не проси! не проси! не проси! пожалуйста, не проси! дай мне убить тебя! Дай мне замучить тебя! Сделай милость, не проси!» В человеке, стоявшем на коленях, отец мой узнал Аракчеева и захлопнул дверь. Не имея необходимости представляться Аракчееву, он пошел отыскивать его адъютанта. Адъютант сидел на гауптвахте. Отец мой пришел к нему: «Лучше не представляйтесь генералу,— сказал адъютант,— он такой скверный человек, такой взбалмошный! Ни с того, ни с сего, пожалуй, рассердится на вас и посадит на гауптвахту, как меня».— «А за что он посадил вас?» — «Ему надо было ехать явиться к Паскевичу, он оделся в мундир и уже был готов. В это время, за какую-то безделицу, рассердился на писаря и начал его бить. Тот долго терпел; наконец отвернулся и пустился бежать ; Аракчеев — за ним в парадном мундире. А я должен был бежать за Аракчеевым; так мы бежали часть города, лазая через заборы, по развалинам домов, в глазах всех жителей. Наконец писарь вскарабкался на печку развалившегося дома. Аракчеев нагнал его в это время и уже хотел сам лезть на печь за писарем, но я, жалея писаря, удержал Аракчеева за фалду. Этим я спас писаря, который успел убежать, и за это я посажен на гауптвахту». — «Если так, — сказал отец мой, — то я расскажу вам, что я видел в доме Аракчеева. Я уже заходил к нему; но не хотел вам сказывать прежде»... Отец мой рассказал ему все им виденное. Догадавшись по описанию, что Аракчеев бил того самого писаря, за которым гонялся, адъютант вскричал: «Ну, несчастный! Ведь Аракчеев убьет его!..»10
Никакого особенного свободомыслия у старшего Жемчужникова не было, но, исполнительный на службе, он оставался человеком порядочным, с чувством собственного достоинства и известной широтой взглядов.
В 1831 году он был назначен генерал-гевальдигером, то есть начальником военной полиции, в армию, действовавшую в Польше, и надолго покинул родные края.
Дети были на попечении Ольги Алексеевны и Екатерины Николаевны, сестры отца, которую они все звали «Тикованна», даже повзрослев и умея выговаривать правильно ее трудное для малышей имя. Их выводили гулять в сад с разросшейся липовой аллеей. По вечерам в гостиной, уставленной старинной мебелью карельской березы, на столике в углу уютно пел самовар, а пугающая чернота окон была завешена шторами, разрисованными клеевыми красками, с изображением швейцарских видов, с водопадами, хижинами и горами.
Детям рассказывали сказки, читали стихи, а потом они молились перед киотом: «Помилуй, господи, папиньку, маминьку, братьев и сестрицу. Успокой, господи, души усопших сестер Сони и Лизы».
На святках приходили дворовые, наряженные, кто козой, кто медведем, и танцевали под окнами. Дети тоже наряжались и танцевали. На святках гадали, выливая в воду расплавленный воск и поднимая его между лампой и стеной. Им казалось, что в тени они узнают отца, который был где-то далеко на войне...
Потом отец приехал, вырезал младшеньким коровок из репы и снова уехал — губернатором в Кострому.
Кто-то из мальчиков (не Алексей) написал матери в альбом: «Милая маминька! Твоего рожденья день меня поста
вил в пень. Чтобы с другими наряду тебя поздравить, не умел стихов я сладить и решился — без пиетического искусства передать тебе мои сердечные чувства: будь, Маминька, всегда благополучна, будь с нами неразлучна. Ноября 24-го дня 1832 года»11.
А в начале марта следующего года случилась беда. Ольга Алексеевна поехала на бал к соседям и заночевала у них. Но комнаты для ее ночлега оказались плохо протопленными, она простудилась и вскоре умерла от воспаления мозга. Выло ей всего тридцать три года.
Когда она болела, детей к ней не пускали. Они видели, как приезжал врач, как выносили лоханки с кровью — это матери ставили пиявки и отворяли вены. Потом их позвали. Мать перецеловала плачущих детей, и вскоре они увидели ее в зале на столе в нарядном лиловом платье... Младшие льнули к Тикованнз.