Очевидно, что будущий бог-луна вызывается в добровольцы из-за стремления превзойти всех остальных богов, из-за духа миметического соперничества. Он хочет остаться без соперников, стать первым из всех, послужить образцом для других, но самому не иметь образца. Это hubris [гордыня
В этом мифе миметические элементы циркулируют повсеместно, но подспудным образом. Они не исчерпываются басенной моралью; контраст двух персонажей вписан в более широкий круг другой имитации — имитации собравшихся и миметически объединенных богов, которая управляет всей сценой в целом. Все, что делают боги, безупречно, поскольку единодушно. Динамика свободы и принуждения в конце концов оказывается безвыходной именно потому, что она подчинена миметической силе всех богов вместе. Я говорил о свободном поступке того, кто в ответ на призыв богов выходит вперед, или того, кто в ответ на их призыв, не колеблясь, бросается в огонь, но эта свобода — не что иное, как воля богов, говорящая «Ну-ка, бросайся в огонь». Есть только более или менее мгновенная, более или менее непосредственная имитация этой воли. Добровольность — это не что иное, как неотразимость примера, его гипнотическая власть. У маленького бубосо фраза богов «Ну-ка, бросайся в огонь» непосредственно преобразуется в действие; она сама уже обладает силой примера. Другому богу этой фразы мало; нужно, чтобы к фразе добавилось зрелище самого действия. Текусицтекатль бросается в огонь только тогда, когда видит, как бросился его товарищ. Только что он показался нам более миметическим, но, быть может, в итоге его надо назвать менее миметическим?
Миметическое сотрудничество жертв с палачами продолжается в Средние века и даже в нашу эпоху, но в ослабленных формах. Нам говорят, что в XVI веке ведьмы сами выбирали костер; им хорошенько объясняли ужасность их злодейств. И еретики нередко требовали казни, которой заслуживают их гнусные верования, и было бы немилосердно их этой казни лишать. Точно так же и в нашу эпоху бешеные собаки всех сталинизмов признаются даже в большем, чем от них требуют, и радуются ожидающей их справедливой каре. Я не думаю, что такой тип поведения объясним лишь страхом. Уже Эдип присоединяется к единодушному хору, который делает из него самую гнусную из скверн; его тошнит от самого себя, и он умоляет Фивы, чтобы и они извергли его.
Когда подобное поведение возрождается в нашем обществе, мы негодуя отказываемся ему потакать, но мы, не дрогнув, его принимаем, когда речь идет об ацтеках или других примитивных народах. Этнографы со смаком описывают завидную участь этих жертв. В период, предшествующий их жертвоприношению, они наслаждаются чрезвычайными привилегиями и идут на смерть безмятежно, может быть, даже радостно. Например, Жак Сустель — один из тех, кто советует читателю не толковать эту религиозную мясорубку в свете наших собственных представлений. Нельзя впадать в страшный грех этноцентризма, и, что бы ни делали экзотические общества, следует воздерживаться от малейшего негативного суждения[27].
Сколь бы похвально ни было стремление «реабилитировать» непризнанные миры, следует и здесь не терять голову. Современные эксцессы этой реабилитации соперничают по своей смехотворности с прежней горделивой кичливостью, но в обратном смысле. В сущности это то же самое высокомерие: мы не применяем к этим обществам тех критериев, которые мы применяем к себе самим, — но на этот раз вследствие демагогической инверсии, очень характерной для нашей современности. Либо наши источники ничего не стоят, и нам остается только умолкнуть, раз мы никогда не узнаем об ацтеках ничего достоверного, либо наши источники кое-чего стоят, и тогда честность заставляет признать, что религия этого народа по праву занимает почетное место во всемирном музее человеческих ужасов. Антиэтноцентрическое рвение заблуждается, когда оправдывает кровавые оргии, опираясь на то явно обманчивое представление, которое они сами о себе создают.